16 марта 1935 года  — родился в Санкт-Петербурге (тогда — Ленинград).

Я родился и рос в счастливой семье. Нас мотало (кого не мотало в ХХ веке?!), но мотало всех вместе — в этом главное счастье. Нас было трое, и мы друг друга не потеряли.

Отец — Юрий Сергеевич Юрский (Жихарев) (1902—1957), актер и режиссер.

Юрий Сергеевич Юрский (Жихарев) был ярким человеком. Весь круг его общения были люди неординарные, и в этом кругу отец верховодил. Артист, видимо, был превосходный. На сцене я его не видел – не застал, но его умение рассказывать истории, анекдоты, умение показывать, его розыгрыши, его чтение, а он знал массу и стихов, и прозы, и пьес, его юмор, живая мысль, которая всегда сверкала в его оценках и суждениях, – всему этому я свидетель, зритель, слушатель. И это счастье моего детства.

Но было и другое – смертная тоска отца, мучительное раздвоение: искренняя вера в идеалы и осознание реальности как смеси фальши и насилия. И еще была… тайна. И еще было обостренное чувство вины.

Страшная ли тайна была? Да нет! Происхождение: мать – дворянка, дед – священнослужитель и богослов. За это уже (коротко) отсижено в тюрьме в 35-м и отбыта ссылка с семьей. Отцу повезло: «наказание за происхождение» было для него мягким, и ссылка была культурная – в Саратов.

Мать — Евгения Михайловна Юрская-Романова (1902—1971), пианистка, музыкальный педагог.

“Женя Романова была оптимисткой. Их было три сестры – Анна, Женя и Раиса. Анна была строгая, Раиса – печальная, а Женя была оптимистка. Был еще брат – Яков. Тот был талантливый озорник. Женя блестяще окончила консерваторию. К окончанию родители подарили ей прекрасный кабинетный рояль – коричневый Tresselt. Шопен, Рахманинов, Скрябин – это был ее репертуар. Она собиралась концертировать. Но… Петроград, 20-е годы… людям было как-то не до Шопена.

К 30-му году Женя увлеклась театром, сочетанием музыки и движения, ритмикой, системой Далькроза. Группа энтузиастов создала агитационно-экспериментальный Театр-Клуб. Режиссер и главный актер театра – Юрий Сергеевич – влюбился в красивую пианистку. Они поженились. Отметили этот союз в шумной компании 23 сентября и потом не забывали эту дату.

1935

Юрия Сергеевича арестовали по подозрению в классовой чуждости. Потом выслали. Но не в глушь – всего-навсего в Саратов. И не одного – с женой и сыном, который только родился.

1937

Через два года судьба переменилась: вернулись в Ленинград. Получили комнату! Большую – 26 метров. Правда, в густонаселенной коммуналке, но район – Толмачева улица, угол Невского! Напротив Аничкова дворца. И цирк рядом, худруком которого и стал Юрий Сергеевич.

Тут мы и живем — Толмачева, дом 26, квартира 8. К нам два звонка. …У нас на троих 26 метров квадратных, два больших окна и высокие потолки — очень даже прилично. Правда, круглая зеленая печка, дрова возле нее и мамин рояль съедали половину комнаты, но ничего, жить можно. И жили. С 38-го по 70-й год. С перерывом на войну.

ЦИРК! Здесь работает мой отец. Он режиссер. Поэтому я не только смотрю представления, но меня обязательно водят за кулисы. Клоуны в огромных ботинках, с белыми лицами и зелеными волосами хватают меня за нос и говорят: “Агу-гу! Агу-гу! Хочешь быть клоуном? Хочешь работать в цирке?”

Больше всего мне нравятся униформисты, подметающие манеж. Молодые мальчики в красных костюмах с веревочками, которые называются аксельбантами.

Пожалуй, лучше всего в жизни быть униформистом.

1941 

РАБИС – теперь это слово забыто, а они, Юрий Сергеевич и Евгения Михайловна, они были РАБИС – работники искусства. У РАБИС был свой дом отдыха под Сочи. Плескалось Черное море. Главный цвет одежд был белый. Циркачи окружали известного режиссера – Виталий Лазаренко, Владимир Дуров, джаз лилипутов… Было весело.

Война превратила курортное побережье в месиво неразберихи и паники. И началось движение в медленно шевелящихся поездах не туда, куда едешь, а туда, куда везут.

Домой, в Питер, так и не пробились. Началась эвакуация — Урал, Узбекистан… Отец явился в Москву, в Комитет по делам искусств. У него открылся туберкулез легких. Белый билет. И направляют его к нам — в Андижан УзССР. Опять мы вместе.

Женя была оптимисткой. И был маленький сын на руках. И была профессия в этих руках. И была голова на плечах, В Андижане, узбекском городе, набитом эвакуированными, Евгения Михайловна создала и возглавила первую детскую музыкальную школу. Впервые в жизни это было СВОЕ ДЕЛО. Не общее, где она «одна из»… а свое, когда несешь ответственность за все. Это было изнурительное испытание и… духовный подъем.»

1942

«… Тысяча девятьсот сорок второй год. Война. Я смотрю первый в своей жизни драматический взрослый спектакль. Мне семь лет. Мой папа — художественный руководитель театра, постановщик спектакля, и поэтому я смотрю дневной прогон и пустом зале. Пьеса «Роковой час».

Как все мои ровесники, я много повидал к своим семи годам. Вместе со взрослыми я пережил черный день начала войны: она застала нас на курорте, в Сочи. Ослепительное солнце, волны, а на севере, дома, — война. Все было особенно контрастно и неестественно. Смерть близкого человека — полковник Кулышев, дорогой «дядя Сережа» погиб в первые дни войны под Киевом. Остальные близкие — в Ленинграде, в блокаде. Эвакуация. Холод, и жизнь без жилья, и переполненные поезда, которые тянутся неделями. Я видел и пережил все, что положено было тыловому ребенку. Я мечтал о мести и о фронте. И десятки раз, тайком перелезая через высокую стену киношки, смотрел военную хронику и военные фильмы. И видел на экране сам бой, и саму войну, и саму смерть.

И вот теперь я сижу в пустом зале. В темноте. И на сцене в неестественной комнате, где матерчатые стены ходят ходуном, когда открывают дверь, три русских эвакуированных актера, сильно загримированные, разыгрывают драму норвежской семьи. Я мало что понимаю. Я не понимаю до конца любви, ревности, женской измены, не понимаю политических разногласий, наверное, не понимаю даже, что один из трех — фашист: ведь он не немец, и не в военной форме, и без оружия. Но я смотрю неотрывно. Ощущаю, впитываю драму сквозь непонимание. Вот что я помню.

Однорукий человек вернулся (с войны? из плена? — не понял). Он дома. Но дом изменился. Ему не рада женщина, к которой он пришел. И еще один человек тоже не рад ему. Этот, второй, — враг однорукого. Но одноруким ничего не может сделать. Он слабее, и потом — он однорукий, И потом — их двое, и он один, и поэтому ему очень грустно. Он предлагает женщине потанцевать. Она отказывается. Он говорит:

«Ну что же, тогда я буду танцевать со стулом».

8 Он заводит патефон одной рукой, берет стул одной рукой, прижимает его к себе и танцует со стулом. Кружится. Потом ставит стул как-то неудобно, в углу сцены, садится в профиль к залу и что-то тихо говорит (что — не помню). А пустой рукав свисает с плеча и болтается. Вот и все. Остальное — как бы в тумане.

Я не знаю, хороша ли была пьеса и хорош ли спектакль. Но я помню, помню этого театрального человека. Ведь даже заметно было, что вторая рука у него есть, просто вынута из рукава и спрятана — рубашка топорщилась. И все же верилось, что он однорукий, и я сочувствовал ему именно как однорукому. И именно через него я ощутил по-новому и навсегда взрослую драму войны. Не понял, нет — ощутил, пережил театрально — а значит, ярче, сильнее, чем в жизни. Я не хочу сказать, что театр выше жизни. Я хочу сказать, что в театре чаще, чем в жизни, человек способен пережить чужое, как свое, совсем личное. А это всплеск человечности в человеке. Не обман это, не притворство, а разговор на каком-то более высоком уровне, чем: уровень фактов. Тот актер в спектакле сделал вид, что он однорук, и я поверил ему. Почувствовал — у него очень важная цель. Он занимается серьезным делом — он играет. Я догадался, что у него обе руки целы, но я увидел в нем калеку, более того: в нем одном — всех искалеченных войной.

Когда вспоминаю войну, сразу там, в тумане далекого, — тот однорукий. Не настоящий и вместе с тем самый настоящий. Это театр.

1943

Юрия Сергеевича назначили худруком Московского цирка, и он звал семью в столицу. Жилья не было. Но в углу циркового коридора, рядом с гримерными, освободили для руководителя полторы комнаты от бывшей бухгалтерии, туалет общий на весь коридор.
Мне было весело и увлекательно жить в цирке, любить цирк и целые годы не желать знать ничего, кроме цирка.

И вдруг мое внимание все чаще стала привлекать скромная, неяркая по сравнению с цирковой театральная афиша… И тайной начинает окутываться для меня фигура театрального актера. Манящей тайной. 

1948

Потом все кончилось. Разгром всего руководства цирка. Снятие с работы, исключение из партии за идеологические нарушения. Полторы комнаты были оставлены, и вернулись в Ленинград, если не к разбитому корыту, то к пятнистой с трещинами ванной – единственной на двадцать семь жильцов коммунальной квартиры на Толмачевой.

Юрий Сергеевич долго не мог найти работу. Пытался восстановить свои права, былые связи. Не получалось. Он стал всерьез пить. Денег не было. Продавали вещи из прежних запасов.

И тогда Евгения Михайловна взвалила на себя спасение семьи. Давала частные уроки. Звучал все тот же коричневый Tresselt, раздражая соседей.

…. на Разъезжей, 5,— моя школа № 299. Учился тут с седьмого по десятый класс. Школа мне нравилась, и окончил я ее с золотой медалью.

В 48-м году я поступил в кружок художественного слова Бориса Федоровича Музалева (во Дворце пионеров). Честно говоря, хотелось мне в театральный, но он в то время закрылся.

Со мной мама роялем не занималась. Я уворачивался, а она не настаивала. А вот мое “художественное чтение” она находила время и слушать, и корректировать. Незаметно, с диким сопротивлением я впитывал законы ритма — те законы музыки речи, которыми так владела моя мама…

1949

…я бежал! Прямо с концерта, не дочитав своих стихов за мир, я бежал от красных галстуков, от звонких голосов, от ярко освещенной эстрады большого Аничкова дворца. Бежал из зала, полного умиленных лиц идеологически подобранных взрослых зрителей. Бежал, чтобы стать единственным мальчиком в театрике абсолютно женского педагогического училища имени Некрасова на Звенигородской, 10, чтобы играть на сцене, пусть маленькой, но с настоящим занавесом. Руководила драматическим кружком довольно миловидная кокетливая дама неполных средних лет — Евгения Ильинична Тищенко.

Начав в конце сентября, мы к празднику 7 ноября выпустили сцену из третьего акта “Ревизора” Гоголя. Действующие лица: Анна Андреевна, Марья Антоновна и Петр Иванович Добчинский. Это и был мой первый выход на сцену — в костюме, в гриме, с партнерами. В первый раз я с замиранием сердца и тайным восторгом пробовал публично быть другим человеком. Сорок девятый год…Пятьдесят лет назад… Боже мой!

Мишенька Бальзаминов.

И вот теперь моя возрастная (чтобы не сказать, старческая) дальнозоркость вдруг ясно и четко, пропуская десятки лет, пропечатывает те далекие два года учебы в девятых-десятых классах и ежедневное хождение на маленькую сценочку педучилища. Водевиль “Беда от нежного сердца” — роль Сашеньки и успех районного масштаба, “Женитьба Бальзаминова”, антирасистский скетч “Белый ангел” — я играл негра, и без особых затей меня просто и густо вымазывали черным гримом.

1953

В 1953 году Юрий Сергеевич восстановлен в партии и назначен на должность начальника Управления театров Ленсовета. Ставит большое количество спектаклей в театре комедии: «Волки и овцы» Островского, «Гибель Помпеева» Виртье и другие.

В 1955 году становится худруком Ленконцерта. В 1957 году был членом жюри по эстрадным жанрам на Всемирном фестивале молодежи и студентов в Москве.

1952  

Отец был председателем жюри смотра самодеятельных спектаклей (это 52-й год). На университетского “Ревизора” взял с собой меня, школьника, с умыслом: о спектакле говорили, о нем писали, на него и попасть-то было непросто, но это само собой, а умысел был — соблазнить меня любительской сценой высокого качества, чтобы отвлечь от сцены профессиональной. Отец не верил в мою актерскую судьбу.

Зал военного училища на Съездовской линии Васильевского острова забит до отказа. А зал громадный: мест — тысяча с лишним. Реагируют бурно. Тяжелый малиновый занавес с серпами и молотами раскрывается, и вот они, знаменитые самодеятельные актеры, герои Питера этого года — Рожановский (Городничий), Барский (Ляпкин-Тяпкин), Тареев (Хлопов), Шелингер, Бардина, Шележева… о, боже мой! И главное, центральное, определяющее — Игорь Горбачев в роли Хлестакова! Душка, душка! На сцене и в жизни! Покоритель женских сердец. Действительно, феноменально обаятельный, неожиданный, полный победительной силы.Ах, как хочется туда, на сцену! Хочется быть с ними, среди них! В любом качестве, только бы с ними. Отец говорит мне в антракте: “Вот тебе и театр. Поступай в университет и пробивайся к ним. Именно пробивайся. У них ведь тоже специальные экзамены и конкурс, наверное”

В 1952 году Сергей Юрский окончил школу с золотой медалью. После неудавшейся попытки поступить в Школу-студию МХАТ,  подает документы на юридический факультет Ленинградского университета (как медалиста, его зачисляют без экзаменов).  

Из книги «Игра в жизнь» (глава «Западный экспресс») цитируется по журнальной публикации.

«Из нас должны были приготовить классных специалистов социалистического права. Правоведы в стране бесправия — машина ГУЛАГа работала на полную мощность, по стране шла волна звериного антисемитизма, раскручивалось “дело врачей”. А мы сидели в большой аудитории в форме амфитеатра в старом здании университета на Менделеевской линии и слушали вступительную лекцию старого профессора — о традициях академии, о славе университета, о законах, которые превыше всего, об обычаях студенческого братства и профессорской солидарности. Один из аспирантов — учеников этого профессора — под его же руководством работал над диссертацией на тему “Адвокатура в 1917 году”. Получил доступ к архивам. Отрыл какой–то документ, где его учитель — ныне старый профессор — упоминался в числе поддерживающих Керенского, а не большевиков. Аспирант и защитился благополучно, и сообщил куда надо о своем маленьком открытии, а старый профессор, руководитель его работы, был тут же арестован.

Итак, на курсе было всего сто человек. Но была еще одна особенность — впервые вместе со своими учились иностранцы. Три немца, два словака, чех, три китайца, монгол. Память о войне — страшном фоне всего нашего детства — была еще свежа. Странно было сидеть рядом с немцами, странно и интересно. А Курт… Курт был совсем особенный… Он воевал! Да, он воевал в гитлеровской армии против нас и был на русском фронте. И он, Курт К., был настоящий антифашист. Он — солдат вермахта — возненавидел гитлеризм и дезертировал. Он увел с собой несколько товарищей. И шел через фронты и через смертельные опасности с двух сторон. И вышел! И выжил, хотя на всю жизнь заполучил мучительную болезнь позвоночника. Мы все были мальчишками, больше или меньше (скорее меньше) соображающими, а Курт был идейным человеком — он был членом партии и верил в коммунистическую доктрину. И вот этот честный, зоркий, много повидавший и при этом молодой человек прибыл к нам. Был допущен, был приближен к светочу коммунизма — СССР. Своими глазами он увидел теперь (не мог не увидеть!) страну тоталитарного режима, народ, живущий под страхом, жалкий быт и нищету победителей. Видел, но говорить об этом не мог… не смел… С кем говорить? С нами, семнадцатилетними сосунками, воспитанными вчерашней школой на верность партии Ленина — Сталина? Бессмысленно, опасно… Да еще, попросту говоря, слов мало — он плохо знал русский язык, он только учился.

Вот наиболее близкие из моих соучеников — русские Валентин Томин и Анатолий Шустов, немец Курт Кене, чех Богумил Барта, китаец Цзен Цинмин. Нам преподавали “Советское государство и право”. Теория государства и права. История государства и права. Права не было — мы это начинали понимать. А ГОСУДАРСТВО — было. Могучее, беспредельное, всеохватывающее. Мы вступили во взрослую жизнь на переломе. На наших глазах стали ломаться, выходить из строя и заменяться новыми отдельные части этого чудовищного государственного механизма. Смерть Сталина. Новая Ходынка в Москве на его похоронах. Откат в “деле врачей”. Расстрел Берии (а ведь мы–то поначалу гордо назывались “Бериевским набором юристов”). Первые вести о существовании ГУЛАГа. Начало реабилитации, в которой мы отчасти принимали участие как следователи — практиканты в райпрокуратурах.

Мы слушали лекции по уголовному праву, в которых нам доказывали убедительно и неопровержимо, что смертная казнь необходима для санации общества, для торжества справедливости. Для торжества попранного преступлением морального духа общества. Однако через год смертную казнь отменили, и тот же профессор столь же блестяще доказывал, опираясь на примеры из истории юриспруденции, что смертная казнь никогда не могла действенно снизить преступность, что она противна самой природе социализма. Социализм не карает, а перевоспитывает! Но еще через год смертная казнь снова была введена в УК, и тогда тот же профессор… Я не знаю, что было тогда — я покинул юрфак и ушел в Театральный институт.

Из сегодняшнего далека, с точки зрения людей новых поколений, и время, о котором я рассказываю, должно выглядеть абсолютно беспросветным и безнадежным, университет — застенком без проблеска радости и здравого смысла. Но это не так. Для нас, тех, кого миновали тюрьмы и лагеря, жизнь была интересной. Об изнанке, о великой лжи воспитавшего нас строя мы… не то что знали, пожалуй, нет, мы… начинали догадываться. Но мы отстраняли от себя догадку. Мы думали, что теперь уж… Иначе и быть не может! Да, все не очень хорошо, но это лучшее из худшего! И потому — несмотря ни на что — не мрачным был фон нашей жизни. В ней было много открытий, радостей, вспышек таланта, настоящей молодой любви, молодого счастья, светлого ожидания еще больших свершений.

В книге “Кто держит паузу” я уже рассказывал подробно об удивительной театральной студии ЛГУ и ее руководительнице Евгении Владимировне Карповой, о блистательных (без преувеличения!) спектаклях этой студии, замеченных и отмеченных театральным Ленинградом: “Осенняя скука” Некрасова, “Ревизор” Гоголя, “Тартюф” Мольера, “Обыкновенный человек” Леонова, “20 лет спустя” Светлова, “Предложение” Чехова.

Скажут: ну это сфера искусства, это эмоции. Но ведь и наш юридический (а, значит, в первую очередь идеологический!) факультет странным, непостижимым образом соединял в себе и карьеристов, тупых, завистливых служак, навсегда лишенных мыслей и вдохновения. И обломки старой профессуры, хоть и придавленных страхом, но несущих наследие подлинной культуры слова и мысли. И, наконец, необыкновенно талантливых молодых, выросших уже в сталинское время, но совершенно лишенных узости взглядов и рабской покорности.

За три года учебы в университет Сергей Юрский сыграл ряд ролей в постановках  знаменитой Театра-студии ЛГУ под руководством актрисы и педагога Евгении Владимировны Карповой(1893—1980), в том числе  — Хлестакова в Ревизоре и Оргона в «Тартюфе». 

«Сейчас я с изумлением вспоминаю о том, сколько мы успевали в наши неежедневные вечерние часы. Вот перечень ролей, сыгранных мною в университете: Антип и Ласуков («Осенняя скука» Некрасова), Дехкамбай («Шёлковое сюзане» Каххара), Направо («Двадцать лет спустя» Светлова), Горин («Старые друзья» Малюгина), Швандя («Любовь Яровая» Тренева), Труффальдино («Слуга двух господ» Гольдони), Ломов («Предложение» Чехова), Дубов («Дорогая собака» Чехова), «Трагик поневоле» Чехова, Муж («Супруга» Чехова), Алексей Ладыгин («Обыкновенный человек» Леонова), Хлестаков («Ревизор» Гоголя), Оргон («Тартюф» Мольера), Мотыльков («Слава» Гусева).”

1955

И вот через несколько лет я уже, можно сказать, основной артист этой труппы, и после многих других постановок Евгения Владимировна Карпова, наш режиссер и руководитель, возобновляет “Ревизора”. Горбачев теперь наш педагог, а я играю Хлестакова. На одной удавшейся репетиции сцены вранья из третьего акта Евгения Владимировна сажает меня рядом с собой в зале и делает сильный комплимент: “Большой стиль”. В ее устах это похвала редкая. Потом добавляет: “Я вам перескажу трюки, которые в этой сцене позволял себе Михаил Чехов. Может быть, вы сумеете их оправдать”.

Опять это загадочное имя — Михаил Чехов. Я спрашиваю: “А что, он так здорово играл Хлестакова?”

“Лучше никто не играл и не сыграет”. (Во как!!!)

“Так какие же трюки?”

“Из пьяного монолога сцены вранья реплика про карточную игру: “У нас там и вист свой составился. Министр иностранных дел, французский посланник, немецкий посланник, английский посланник и я” и т. д. Чехов говорил и показывал, как их четверо село за стол играть в вист. Тыкал пальцем влево и говорил: “Министр иностранных дел”, напротив себя — “Французский посланник”, справа — “Немецкий посланник”, показывая на себя, говорил: “Английский посланник…” Дальше надо сказать: “И я”, — а пятого места нет за столом. Он искренне удивлялся, даже пугался, а потом показывал куда-то далеко в сторону: “И я”. Вот как длинно это в описании, а на сцене — одна секунда. Меньше — доля секунды. Но если это сделать наивно и четко, как делал он,— успех взрывной. Уже непонятно, ошибка это или импровизация, и чья импровизация — Хлестакова или актера. Температура комедийного контакта сцены и зала резко подскакивает. А главное — психологически это было у него абсолютно оправдано. Тут в одной секунде и простая путаница, пьяная несуразица, и фрейдистский проговор, когда невольно выползает тайна подсознания,— ведь на самом деле ему там места нет, тут и истинный Гоголь, тяготеющий к преувеличению, и всё — в долю секунды. На то и театр!”

“А второй?”

“Арбуз! Когда он живописует, какие арбузы подают на званых обедах в столице, и говорит, что арбуз стоит семьсот рублей, он прямо не знает, как это выразить, что арбуз… необыкновенный. И со словами: “Арбуз, ну можете себе представить… в семьсот (!!!) рублей арбуз” — и при этом рисует в воздухе квадрат. Квадратный арбуз!”Я был потрясен. Вот так Чехов! Вот так неизвестный мне племянник Антона Павловича! 

——————-

Отец отговаривал меня от театра (и отговаривал, и завлекал одновременно) и спросил: «Знаешь наизусть первую сцену Хлестакова? Давай сыграем: ты – Хлестакова, я – Осипа, а мама пусть судит. У тебя роль выигрышная, у меня – невыигрышная, кто кого переиграет?» Я в то время репетировал Хлестакова, а отец знал «Ревизора» наизусть, как и многие другие пьесы. Стали играть. И хотя мама всей душой желала мне победы и сочувствовала, Юрий Сергеевич переиграл, мы с ней оба хохотали над «невыигрышным» Осипом, я бросил играть и сдался.

Отец сказал: «А ведь я не играл двадцать лет. Если хочешь быть актером, ты должен меня переигрывать». И шутка, и забава, и горечь… и школа.

Я исполнял в университете роль за ролью. Отец приходил смотреть меня, иногда хвалил, чаще иронизировал. Я уже увереннее чувствовал себя на сцене, даже выступал по телевидению, имел рецензии, но признания отца все еще не заслужил. А оно было для меня главным, было целью моей. И вот состоялась премьера спектакля «Ревизор». Я играл Хлестакова. Первый выход прошел средне. Дальше сцена вранья. И ВДРУГ…

….Когда-то, очень давно, когда мне было лет десять, мы с отцом смотрели во МХАТе «Мертвые души». Блистательно играл Ноздрева Борис Ливанов. Отец громко хохотал. Он не мог остановиться и в антракте. В театральном фойе смеялся так заразительно, что на него оборачивались и тоже начинали смеяться. Дома он очень похоже сыграл для мамы всю сцену и снова хохотал…

…И вот теперь, вдруг, сквозь реакцию зрительного зала, я расслышал ТОТ отцовский смех. Он хохотал взахлеб. Я не видел его, я играл, но я слышал его и чувствовал, что наступает самая счастливая минута в моей жизни.

 1955 

После окончания 3-го курса юридического факультета Сергей Юрский поступил на актёрский факультет Ленинградского театрального института им. А.Н. Островского, курс Леонида Макарьева. 

Из воспоминаний Анатолия Равиковича:http://ptj.spb.ru/archive/48/school-48/institut/

«А на год младше нас был курс Макарьева. Не такой блистательный, как зоновский, но, безусловно, очень талантливый. И снова я должен отметить, что один Сергей Юрский стал украшением русского театра, и не только как артист, но и как режиссер и литератор. Перед театральным институтом он успел окончить три курса Ленинградского университета по юриспруденции, играл в знаменитом университетском театре и практически был уже мастером. Макарьев ему говорил: «Сережа, зачем Вам институт? Мне нечему Вас учить». Но Юрский добросовестно вместе со всеми делал этюды, превращая каждый из них в маленький и вполне законченный спектакль. Он был неистощим на выдумки, фонтанировал идеями и щедро делился ими со всеми. Он был сутуловат и, чтобы исправить осанку, ходил с палкой за спиной, зажав ее под мышками. Я как-то попробовал и сдался через десять минут: очень больно и неудобно. Юрский сочинял капустники, ставил их, писал стихи, пародии, бегло говорил по-французски. Когда Советский Союз умирал от восторга по поводу приезда на гастроли Жана Виллара со своим театром, он написал такие строчки на мотив песни Марка Бернеса «Когда поет далекий друг»: 

Мой друг, мы с тобой реалисты, 
Типичность — наш первый девиз. 
А все формалисты суть капиталисты, 
Искусство их катится вниз. 
Когда играет Жан Виллар, 
То не захочешь очень долго в писсуар, 
И сокращаются большие расстоянья, 
Когда играет Жан Виллар. 

Сережу еще в институте отличала способность быть самому себе режиссером. Это очень редкое сочетание уникального актерского таланта с глубоким рациональным анализом роли. Когда я слышу выражение «человек-оркестр», передо мной сразу появляется Сергей Юрский».

1957

Смерть Юрия Сергеевича была ужасна своей внезапностью. В июле вырвались из всех забот и уехали в дом отдыха. Все в то же Комарове под Ленинград, куда ездили почти каждое лето. Все втроем – и сын-студент с ними. Прошла неделя. 8 июля случилась смерть. Вдруг. «Скорая помощь» не успела приехать.

Толпы людей на похоронах в Театре эстрады. Кладбищенские заботы. Девятый день. Молчаливое сидение. Жара. После этого вместе с сыном Евгения Михаиловна уехала на целый месяц – так советовали друзья. Поездом до Ярославля, а оттуда медленным пароходом до Плеса на Волге. Они были совсем вдвоем, очень тесно. В последний раз. В ту же осень сын стал актером в театре, и надо было продолжать учебу в институте. И вообще, началась его взрослая жизнь. Она протекала пока все в той же единственной комнате на Толмачевой, но это была уже отдельная жизнь.

Цитируются тексты Сергея Юрского, большинство из которых приложено к этой главе :