С. Юрский. А дальше будет жизнь. Беседу вела Т.Золотницкая. Невское время 29/09/92

Наконец-то он снова приехал! Здесь, в этом городе, ему всегда рады, И с кем и с чем бы он сюда ни возвращался, аванс любви ему обеспечен. Но с тех пор, как он покинул Петербург, в нем многое переменилось и переменился он сам—Юрский. Приобретенный за эти годы опыт не лишен горечи. Но— что естественно для большого художника—не лишен и надежды. Эти оттенки ясно различимы в разговоре с Сергеем Юрьевичем ЮРСКИМ, который мы предлагаем нашим читателям.

—Сергей Юрьевич, существует мнение, что с вами трудно общаться…

—Да? Странно… Я действительно трудно общаюсь, но думал, что это незаметно…

—Понятно, что круг вашего общения огромен и его необходимо сокращать, чтобы сохранить личную суверенность. И все же: каков ваш критерий в выборе людей, друзей? Или вам никто не нужен?

—Достоевский сказал, что самым страшным испытанием на каторге для него было отсутствие одиночества. Мне это очень понятно. Для меня тоже это было бы необыкновенно трудно. Одиночество—необходимый элемент жизни. Чтобы что-то сделать, изменить, продумать, надо побыть одному. Друзей у меня мало, совсем мало, но они есть, и это люди очень мне близкие. Раньше, в молодые годы, я любил компании, застолья, умел быть душой общества, как и должен актер. Мне нравилось рассказывать, показывать, петь, играть на гитаре… Но потом как отрезало, Думаю, я испробовал все варианты застольных разговоров, исчерпал их. Теперь их должно вести следующее поколение.

—Знаю, что этот вопрос вам часто задавали и вы отвечали на него достаточно подробно, но, если можно, вернемся к нему: как происходило ваше отлучение от Ленинграда тогда, в семидесятые? Правда ли, что вы были арестованы и сутки провели в КГБ? И это связано с Е. Г. Эткиндом?

—Нет, неправда. Арестован в настоящем смысле я не был и суток там не проводил. Все-то дело заключалось в моем свидании у Эткинда с Солженицыным, когда Александр Исаевич должен был всего лишь передать что-то для нашего театра. Тогда он произвел на меня огромное впечатление. Время было очень страшное, страх сопутствовал всем, хотя это был мягко-сталинский режим Брежнева. Его не следует преувеличивать, но и забывать нельзя. Вскоре после того свидания рано утром ко мне домой пришли двое; посадили в машину, сели с двух сторон и отвезли в Большой дом. Говорили о Солженицыне, Эткинде, Бродском… Часа через три меня отпустили, сказав напоследок одну простую фразу: “’Разговор не окончен».

Хвост этого «неоконченного разговора» не давал мне жить и дышать восемь лет. Многие двери оказались заперты. То есть вроде бы они и отворены—и те, и эти, и вон те… Ан нет. Образовалась какая-то сетка. В ней было тягостно и страшно. У меня началась творческая неврастения. Телевидение, кино были отрезаны. В театре стало совсем плохо. И знаете, то, что в тот период меня не оставили, мне не изменили зрители, до сих пор предмет моей особой гордости, изумления ими.

— Ощущение “сетки” ушло с переездом в Москву?

—Нет, в Москве все продолжалось. Оно ушло, только когда развернулась перестройка. Полагаю, что в этой «сетке” были сотни тысяч людей.

—Вы производите впечатление универсальной личности: актер, режиссер, писатель. Нередко выступаете в прессе, на телевидении по разным вопросам. Это всегда интересно, значительно. Но порой возникает впечатление, что за этой универсальностью таится некая неудовлетворенность. Так ли это? Кем вы сами себя считаете?

—Я совсем не универсален— ведь все эти проявления в рамках одной и той же художественной культуры. Я—актер. Это первая, главная и любимая моя профессия. Но вот, например, играю «Гедду Габлер». Я обожаю Ибсена, и мне нравится играть этот спектакль—его поставил Кама Гинкас в Театре имени Моссовета. Критика выдает одну за другой брюзгливо-брезгливые статьи. А публика, к удивлению той же критики, десять лет ходит на этот спектакль. Почему ходит—непонятно. Осталась некая недоговоренность в отношениях с публикой и критикой. Тогда я пишу статью про эту пьесу (четыре авторских листа—почти сто машинописных страниц). Ее опубликовал журнал «Вопросы литературы», но она, как и многое другое, прошла незаметно. Это 84-й год—я сознательно привожу давний пример. Договорен ли спор? Нет, не договорен. Но чтобы продолжать искать и спорить, я пользую все средства: и кино, и театр, и игру, и режиссуру.

— Ваши ленинградские спектакли—’’Фиеста” на телевидении, “Мольер” и “Фарятьев» в БДТ—были спектаклями, режиссерски выстроенными очень подробно. В них, несмотря на их разность, звучала петербургская интонация, вам всегда присущая. В “Игроках XXI” вы выглядите совсем другим. В вас, как в режиссере, словно появилось что-то мизантропическое…

—Совсем нет. Это ложное ощущение. Я тот же, и именно подробности в той же мере интересуют меня. То, чем я занимаюсь,—все тот же драматический театр, исследующий подробности взаимоотношений.

—’’Игроки” имеют огромную прессу. Довольны ли вы ею? Каковы вообще ваши отношения с критикой?

—Я в разводе с бывшими друзьями-критиками, так как в дружбу входит отнюдь не похвала, а понимание единой цели. Критика эстетизировалась, слишком много значения придает свободе самовыражения, мало думая о том, в какой мере это соответствует сути предмета. Когда-то про «Фарятьева» критик Поюровский написал, что актеры на сцене не знают, что им делать. То же теперь пишут про «Игроков». А ведь здесь сантиметровая точность отношений, выработанная на десятичасовых репетициях. Это—балет, которым я горжусь. А отклики?! Отклики есть талантливые, есть злобные, есть бездарные, но интересны мне не они, а размышления артиста Михаила Данилова, моего давнего друга, который знает Гоголя и понимает театр…

Мой развод с критикой начался не сегодня, а еще в семидесятые годы, когда мне сказали: «Мы тебя хвалили?’ ’ — ”Да”.— «Сильно?»— ‘Да».—’Плати: не шевелись, не меняйся. На место!” А я уже на другом месте—жизнь- то идет.

—После работы во Франции—каков ваш вывод о российском и западном актере?

—Наши актеры могут многое. В смысле таланта, потенциала, школы мы ничуть не хуже, пожалуй, и лучше. Профессиональная основа нашего искусства очень высока. Меня поразило возникшее там ощущение собственных сил, подготовленности. Внимание к русским актерам на Западе было большим, но интерес к России проходит. Если нас приглашают, то потому, что мы дешево стоим. Я играл во французском театре, снимался во французском кино, работал с французскими студентами. У них великое искусство, но свое, другое, другие цели. Наши актеры не должны пытаться стать западными: во-первых, это безнадежно, во-вторых, не нужно, потому что ведет к потере того главного, что мы имеем,—школы психологического театра. И…

—Мессианства?

—Да. Это важно. Не знаю, хорошо это или плохо, но мы без этого не обходимся.

—Когда в одной семье два больших актера, как вы и Тенякова, редко бывает, чтобы оба сохранили себя. Вам это удалось?

—Актриса, с которой я больше всего хотел бы работать,— именно Тенякова. Но последняя наша общая работа—»Орнифль» Ануя была шесть лет назад. И вот теперь «Игроки», где я придумал для нее роль. Мы служим в разных театрах; Наташа—во МХАТе, я—в Театра имени Моссовета. От кино и эстрады  Наташа упорно отказывается. Она много работает сама. Но от актерской ревности внутри семьи Бог нас избавил. А ведь это самая страшная ревность—тартюфская.

—Как вы относитесь к тому, что дочь будет актрисой?

—Хорошо отношусь. Есть правда в шутке покойного С. С. Карловича-Валуа: “Как это так, вы сами в театре, а ребенка хотите заставить работать?” Даша учится в школе-студии МХАТа, победила в конкурсе, устроенном французским посольством: играла на французском языке, получила премию и награду-поездку в Авиньон. Она похожа на мать и возможностей довольно разнообразных: играла Дуню в «Преступлении и наказании”, Парашу в «Горячем сердце”, начинает репетировать мадам Бовари.

—Пожалуйста, о ваших планах.

—Репетируем пьесу Ионеско «Король умирает”. Должны показать ее на новой сцене МХАТа 26 ноября, в день 80-летия автора. Ее ставит французский режиссер Патрик Роллен, а играть будут по-французски московские актеры: О. Яковлева, Т. Котикова, Д. Михайлова, В. Коняев, М. Суханов и я.

—Кино?

—Мой фильм «Чернов” так и не был показан в Петербурге, а ведь я его адресовал именно землякам. В этом году снялся в русском фильме «Экстрасенс”. Где он—не знаю. В польском фильме “Рукопись, найденная в гробу”—наверное, он пойдет в Польше. Во французском фильме «Счастье”—наверное, он пойдет во Франции. А здесь… не уверен, не знаю.

—Что же делать?

—Терпеть и работать.

—Вы терпеливый человек?

—Да, я умею терпеть. Хотел бы АРТельный дух и состав «Игроков XXI» сохранить по возможности в дальнейшей работе, хотя трудно найти пьесу и время—ведь все очень заняты. Но этот дух непременно должен что-то породить: спектакль или фильм, неважно. Думаю над пьесой Лессинга «Натан Мудрый». Она очень трудна для актеров и для зрителей, но кажется мне важной сейчас.

—О каком театре вы мечтаете?

—Одно из моих мечтаний свершилось—каждый день играть в Петербурге с этими партнерами эту пьесу для этих зрителей. Хотя сейчас, когда видишь улицы, одежду, лица… Впечатление такое, что это не город, а пригород чего-то. Тяжелое ощущение. Словно жизнь здесь еще не началась. Но есть и невероятная радость от встречи с публикой.

А дальше будет новая жизнь, новые требования. Мы хорошо начали сезон.