Анатолий Смелянский. Тот, кто держит паузу. — Московские новости, 11-17 марта 2005

В мемуарах Сергея Юрского «Игра в жизнь» представлена непременная фотолетопись. Начинается она старым любительским снимком: трехлетний Сережа выставил ножки в третью балетную позицию, заломил беретик, приподнял гордо голову, озирая местность. Местность до боли знакомая — набережная Фонтанки, чугунная решетка, день серенький, ленинградский, год 1938-й. В другой книге, она называется «Жест», на обложку вынесен фотопортрет нашего героя. Местность — нью-йоркская, где-то около Бродвея, денек осенний, год 1989-й. На Сергее Юрьевиче черная шляпа с широкими полями, длинный застегнутый на все пуговицы плащ, руки в карманах. Артист гордо озирает американские окрестности. Как тот мальчик на Фонтанке. И ноги поставлены все в ту же третью позицию. Семьдесят лет игры в жизнь не изменили основного психологического жеста. Он всегда в третьей позиции, он готов к творчеству. Это жест Сергея Юрского. Другого такого жеста и другого такого артиста в России нет.

Его не раз пытались сформулировать. В начале 60-х этот некрасивый красавец и интеллектуал стал провозвестником и обещанием свободы. В годы застоя оставался символом свободы несостоявшейся. В новые времена оказался горьким и внятным голосом разочарования: не той свободы ждали, не так повернулась игра. Он затосковал, заметался, стал на всю страну исповедоваться. Юрский попал в чужое время, наподобие Чацкого, которого сыграл у Товстоногова. О чужом, плохом времени говорит бесконечно. Не обращает никакого внимания на собеседника. Может излить душу даже «менту истины». Его оскорбляет наглость, бесстыдство и вороватость нынешней вольницы. В ней нет места форме, третьей позиции, осмысленному благородному жесту. За многие годы знакомства один-единственный раз слышал от Юрского матерный вопль: так он отреагировал на то, что двое молодых соавторов вышли на священную сцену кланяться, не сняв головного убора. «Бляди!» — вырвалось из уст артиста аввакумовское словцо.

В начале бо-х он сыграл Кюхельбекера в телевизионном спектакле. В романе Юрия Тынянова «Кюхля», из которого Юрский черпал вдохновение, перелом времени передан через перемену основного психологического жеста: после расстрела на Сенатской площади исчезли люди «с прыгающей походкой». У нашего героя был свой рубеж: он встретил август 1968 года в Праге. После того августа людей с прыгающей походкой в очередной раз стали изводить. Были приспособленцы, диссиденты, яростные и несгибаемые противники режима, были те, кто пошел на каторгу или был вытолкнут из страны. Человеческие «жесты» были разные, но люди с «прыгающей походкой» стали исчезать один за другим. Да и то сказать,  довольно странная, согласитесь, походка для эпохи развитого (разлитого) социализма.

В началах и предпосылках своей «походки» Сергей Юрский имел несколько формирующих впечатлений. Одно из решающих — цирк, жонглеры, клоуны, открытое пространство арены. Это — от детства, от отца, руководившего цирком на Цветном бульваре. Юрский знает закон репризы, владеет публикой, умеет держать паузу так, как умеют лучшие клоуны. Со времен Горьковской филармонии середины 60-х помню паузу, которую он сотворил в рассказе Зощенко. Там милиционер, расследуя дело о воровстве, пытается опросить свидетелей, запутывается и в конце концов вынужден высказать некую мысль. «Милиционер говорит», — начинает актер фразу Зощенко — и вдруг останавливается, как подкошенный. Глаза милиционера упираются в некую метафизическую точку. Видно, что происходит с заржавленными мозгами, прежде чем начинается процесс говорения. «Муки слова» опредмечиваются, человек портретируется по-цирковому остро и неопровержимо. «Кто держит паузу» — так называлась первая (и лучшая) книга Юрского.

Сергей Юрьевич не стал жонглером, как не стал он и юристом. Он умудрился изучать юриспруденцию в последние годы сталинщины. Не знаю, какой следователь или адвокат вышел бы из Юрского, но университетская школа даром не прошла. Нет у нас артиста более изощренного в словесной логике и риторике, в способности раскрутить основную посылку и завершить ее красивым ударом. Что на сцене, что в застолье. Капустники, экспромты, лирические стихи, повести, сценарии, розыгрыши, пьесы, наконец, книги и чтецкие программы — важнейшая часть его жизни.

В прежние годы мы обменивались по телефону литературно-театральными новостями. Словесная клоунада Юрского: «Вот несколько дней читал роман Ананьева. — Зачем?! — Прочитал с большим интересом. — Ну и что? — Юрский (голосом искреннего сожаления и сочувствия): — Знаешь, опять не получился роман у Ананьева».

С годами шутовство поутихло, даже «веселие пити» перестало быть таким обнадеживающим. Не случайно он вспоминает своего любимого Михаила Чехова, который раздружился с бутылкой, потому как вино перестало дарить «радость пессимизма».

Скоротать распад через «радость пессимизма» не удается. В такие времена всем трудно, но труднее всего артисту, владеющему формой. Один шутник, оказавшись свидетелем праздника, который устроил себе Олег Ефремов в Японии, подытожил: Ефремов в собственном саке. Это не только про «веселие пити» — про обретение своего основного жеста. Сергей Юрьевич вот уже три десятилетия «в собственном саке». Нет на свете того режиссера, который его пригласил в театр на Фонтанке в 1957 году, разглядел его основной жест и придал недоучившемуся юристу театральную форму. Три десятилетия он сам себе режиссер.

В Москву он не переехал и не перебрался, он в нее эмигрировал. Он покидал БДТ в надежде на самостоятельное режиссерское творчество, свободное от диктата Товстоногова (тот никаких соперников рядом с собой не терпел). Он не обрел в эмиграции ни своего театрального дома, ни той публики, которая ходила на Юрского в Ленинграде в эпоху советского царька Романова. В том Ленинграде он ведь был не просто блестящим актером. Он был властителем дум. То был юрский период нашего театра.

В одной из своих недавних книг актер вспоминает вскользь брошенное замечание диктатора по поводу его, Юрского, режиссерского дебюта: «Это самодеятельность, зря он занялся режиссурой». И дальше: «Это было клеймо. С ним я и пошел в дальнейшую жизнь». Не буду обсуждать прозорливость или недальновидность Учителя. Туг разворачивается история блудного сына, а в таких историях третейских судей не бывает. Не затаенная обида Сергея Юрьевича на глухую театральную среду есть важный знак его нынешнего самочувствия. Оно ничуть не умалило его актерской и режиссерской инициативы. Он отвечает много лет не только за себя, но и за Наталью Тенякову, и за Дарью Юрскую. Как в мольеровские времена, он мог бы назвать свой театр «Дети семьи».

Воспитанный в условиях великого театра-дома, он оказался в Москве достаточно одиноким. Не участвует в тусовках, не приписан ни к какой партии или группировке. В условиях бескостного театрального быта сохраняет «третью позицию». Да и быта как такового, кажется, не знает. Все под его рукой превращается в прекрасную и хорошо подготовленную импровизацию: будь то юбилей Наташи Теняковой на открытой веранде ресторана, выходящего в старинный парк, или встреча очередного Нового года в узком кругу друзей. Готовятся стихи и частушки, посвящения и шарады. В любое бытовое действо, в «домашние радости» он привносит блеск ума и воображения. Там, где Юрский, все подтягиваются. Там, где Юрский, иначе острят и по-другому произносят тосты. Рядом с ним жизнь становится чуть- чуть художественнее.

В Ялте много лет назад он предложил вместе с ним бегать по утрам (тогда бегали от инфаркта). Местность там, как известно, упрямая, холмистая, ежедневно я трусил за Юрским, не тренированное сердце выпрыгивало из грудной клетки, но из уважения к бегущему впереди не мог прервать испытание. Поддерживая мой увядающий дух, он однажды бросил через плечо: «А можешь себе представить Гоголя или Толстого вот так трусцой бегущего по утрам?». Смеховой репризой он придал мне второе дыхание.

Его психологизм замешан на отточенной формальной технике. Умение остранять или «держать паузу» — малая часть инструментария. Он еще и великий мастер смещенного ударения. Внелогическими смещениями открывает смысл в задушенных со школьных лет текстах. В «Евгении Онегине»: «Почуя мертвого, храпят и бьются кони» — «неправильное» ударное слово мгновенно открывает мир, в котором животные чуют то, что уже не умеют ощутить люди. Кажется, именно на концертах Юрский собирает свою публику, ту самую, что разбросана последними исчезающими островками и в России, и далеко за ее пределами. Люди с «прыгающей походкой» через Юрского еще окликают друг друга.

Мы видимся все реже и реже, к тому же четверть века я служу в Художественном театре, к которому у Сергея Юрьевича особые пристрастия и претензии. Иногда он формулирует их в словесных инвективах, которым мог бы позавидовать и сам Плевако. Так это было на закате ефремовского МХАТа, так это случается и сейчас во времена табаковского МХТ. Возражения подавляю благодарной памятью: Юрский навсегда остается артистом, с которым связано само чувство театра. 

Каждую осень ритуально встречаемся в доме покойного общего друга художника Петра Белова. В застолье происходит шутливое подведение итогов сезона. Шестнадцать лет подряд жду этого осеннего дня и с радостью, и с опаской. Как будто надо держать какой-то экзамен. Там у Беловых получил в подарок книгу «Жест», на обложке которой Сергей красуется в черной шляпе и в третьей позиции. Сочиняя юбилейный текст, открыл книжку, прочитал забытое посвящение: «Толя — Таня, дорогие! Мы ведь так долго вместе. Давайте и дальше. Нежно. 19 октября 97, у Беловых».

Давай, давай и дальше, дорогой Сережа. Вместе. Чтоб не пропасть поодиночке. Пожалуйста, поставь ударение на последнем слове.