Марина Дмитревская. Из беседы со Светланой Крючковой «ДОБИВАЙТЕСЬ, ПОЖАЛУЙСТА, СМЫСЛА, ПРОЯСНЯЙТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, МЫСЛИ» — Петербургский Театральный Журнал №3, 2015

Крючкова Ах, как он читал бунинское «Легкое дыхание», Марина! Забыть не могу. Он — гений. Он владеет «сотой интонацией», непредсказуемой. И Наташа Тенякова гений. Как они сделали «Стулья» Ионеско! Так просто, и столько планов просматривается! Сергей Юрьевич всегда играет и ставит про бытие. Ну, у Ионеско сам Бог велел, но и наши «Фантазии Фарятьева» были про бытие. А я ненавижу вообще играть про быт. Не умею! Самая страшная роль для меня была Мария Ивановна в «Старых клячах»: «Девки, давайте!» Это было что-то страшное, Марина, я так себя ломала, насиловала. А играла Ахматову — купалась, наслаждалась.

Дмитревская А Юрский вас слышал?

Крючкова Никогда не говорил. Но он меня часто рекомендует. Значит, что-то слышал.

Дмитревская Что касается его «Фарятьева» (напомним молодому читателю, что это ваш дебют в БДТ), то это был для меня феноменальный спектакль, открытие нового театра.

Крючкова Марина, как он работал! Совершенно нестандартно. Вообще, мое счастье, что еще в Москве я поработала с Виктюком, с Толей Васильевым (он репетировал «Медную бабушку» во МХАТе и целиком ставил внутри «Пир во время чумы», дав мне Мери, не Луизу, а Мери). Мы с утра до вечера репетировали, не было ничего кроме театра! «Было время — процветала наша сторона…» И с Эфросом я успела поработать в «Эшелоне», и, хотя роль беременной Тамары была очень скучная, я видела, как для Анатолия Васильевича было важно создать атмосферу…

А Юрский репетировал не так, как они, не так, как Гога. Для него важен был каждый звук…

Вот сцена, где Наташа—Александра садилась за пианино и играла: «Я прошу, хоть ненадолго, боль моя, ты покинь меня». Она начинала плакать и ложилась на диван. Сначала были слышны рыдания, потом всхлипывания. И Сергей Юрьевич — Фарятьев гасил верхний свет, горело только настенное бра, он брал корвалол и начинал капать в рюмочку. И слышно было, как бутылочка стучала по стенке рюмочки. И в полной тишине он начинал с ней говорить… Мог вести репетицию шесть часов, а мог закончить за два часа, если мы что-то находили.

Меня же как брали в театр? «Договор на три месяца. Сыграете роль — возьму в труппу, не сыграете — расстанемся друзьями», — сказал Гога. И добавил меня в спектакль Юрского. Там уже репетировала актриса, и она была гораздо больше похожа на школьницу Любу, чем я, но Товстоногов мыслил парадоксально. А Юрский решил, что меня чуть ли не по блату взяли (я тогда отказалась показываться худсовету, сказав, что если кто интересуется — я могу организовать на Ленфильме просмотр фильма «Старший сын» по пьесе Вампилова…). Тем более я и правда была не похожа на девочку, какой она была описана у автора — Аллы Соколовой. Мою героиню в спектакле мама и сестра называли «Любасик-мордасик», и до сих пор, когда я звоню Юрскому, я никогда не говорю: «Это Света», я всегда говорю: «Это Мордасик».

Репетируем, а у меня несчастье. С острой болью попадаю в больницу Карла Маркса, там меня не с той стороны разрезают, переполосовывают весь живот, лежу в палате на пятнадцать человек у двери, больно, температура сорок, ухода никакого, поставят бульон за два метра от кровати — и все. Простыня в заскорузлой крови, лежу беспомощная, и в один прекрасный момент достаю из-под кровати судно, поднимаю его… И в этот момент входит Юрский. От ужаса кладу это судно себе на живот и накрываю одеялом. Оно холодное… «Света, я вас очень прошу. Если можете — встаньте и придите на репетицию. Она этого играть не может», — говорит Юрский и выходит. Я лежу в шоке. Но что характерно — после его прихода мне поменяли постельное белье — выдали чистое! Я встала, по стенке доползла до зав. отделением с какой-то птичьей фамилией — и под расписку вышла. С наклейкой на животе.

И Юрский стал за мной приезжать, Марина, на своих желтых «Жигулях». Мы жили на Кронверкской в ленфильмовском доме у Юриной сестры. Юрский подымался на второй этаж, стаскивал меня на плечах, грузил в машину, вез на репетицию и точно так же на себе приволакивал обратно.

Репетировали финальную сцену, приход Бедхудова. Сначала в ней появляется Люба: «Шурочка, прости меня…» У моей дублерши сцена не идет. Я сижу в последнем ряду зала, в конце концов говорю: «Давайте я попробую». — «Идите!» (Юрский был уже внутренне взбешен, долго не получается…) Я пошла за сцену и говорю: «Дайте мне три минуты, я скажу, когда буду готова». И разрыдалась — так, как дети рыдают в 16 лет. И, обрыданная, в жутком состоянии, да еще налив себе на голову воды, я появлялась с этим: «Шура, прости меня, я тебя очень прошу — прости меня…» И как поехала сцена, как пошла… Это чисто актерское, в пьесе не написанное. И Сергей Юрьевич убрал девочку с роли, и она стала писать везде письма, что я дарю Юрскому—Теняковой—Шарко дорогие подарки, потому меня и назначили на роль… Не буду говорить, что с ней потом было, как ей все вернулось, потому что накануне своей собственной премьеры я еще ее двое суток выхаживала…

Дмитревская Не забыть, как Юрский—Фарятьев бежал, высоко поднимая колени, по периметру сцены…

Крючкова Именно в такой момент он однажды упал! У нас вообще был спектакль повышенного травматизма. Сначала увезли меня, потом сломал ключицу Юрский, потом заболела Ольхина, потом сломала два пальца на ноге, поднимаясь по нашей маленькой лестнице со двора в гардероб, Шарко… И тогда ее заменила Эмилия Анатольевна Попова. Марина, мне было двадцать пять лет, я ничего не понимала, но когда Эмоция Анатольевна (так называли ее в БДТ) произносила: «Ты знаешь, Павлик, я иногда ночью проснусь и думаю: „Господи, а жизнь-то ушла… куда?..“» — во мне все замирало. Она играла гениально… А обратная сторона наших ширм, из которых состояла декорация, была расписана словами роли Ольхиной: она плохо запоминала… И как Нина Алексеевна Ольхина (тонкая шея, покатые плечи, аристократический вид, Клея, Настасья Филипповна, Девушка с кувшином) здесь была смешна до ужаса: тонкая косичка, платформы, махровый халат, папироса… Много было смешного, но настоящего. Кстати, это Юра Векслер тогда уговорил Юрского, чтобы я не красилась. «Если она подкрасится, она будет хорошенькой женщиной, а без грима — страшненькой девочкой». И мой грим был — вода и мыло.

Авербах посмотрел наш спектакль и решил делать фильм. У Соколовой написано: «Входит худенькая шестнадцатилетняя девочка». Но он-то посмотрел спектакль со мной и решил взять девочку под меня — Катю Дурову…

Дмитревская «Фарятьев» именно тот спектакль, из-за которого мы не могли простить Товстоногову потери Юрского, не прощали пресечения новой линии БДТ. Отречься от того, юного своего чувства не могу, хотя и сам Юрский уже написал (двадцать лет спустя) в эссе «Товстоноговия», что Гога был прав.

Крючкова С моей точки зрения, бестактно повела себя на банкете Алла Соколова: встала и сказала, что огорчает ее только одно — что ее пьесу ставил не Товстоногов…

 Я тогда сказала Сергею Юрьевичу: «Подождите, сейчас этот спектакль поставят в „Современнике“, еще где-то — и она прибежит сюда и будет целовать следы ваших ног. Она не поняла, какой вы поставили спектакль». И в «Современнике» действительно был абсолютно проходной спектакль (трусики-лифчики-женские разборки), и фильм у такого выдающегося режиссера, как Авербах, вышел неудачный, скучноватый…

Но дело было не в Гоге… Нет, конечно, когда Наташа Крымова, приехав на день в Ленинград, пошла не на «Историю лошади», а на «Фарятьева» и Эйдельман пошел туда же, — у Георгия Александровича взыграла ревность, это понятно. Но дело было в Романове, который сказал: «Не желаю видеть это жидовское лицо ни на киноэкране, ни на экране телевизора, не желаю слышать его голоса по радио». Дошло до смешных вещей. 1976 год, Юра Векслер и Митя Долинин снимают с Динарой Асановой «Ключ без права передачи». Сцена: дети идут на Мойку, 12 — в пушкинский день 10 февраля. И там выступают Дудин, Вознесенский, Окуджава… И был Юрский, который традиционно читал главу из «Онегина». Ни слова от себя, ни за власть, ни против власти, просто пушкинский текст. И его категорически вырезали, сказали, что это даже не обсуждается! Ему перекрыли кислород, он не мог дышать в этом городе, заработать нигде не мог!

Марина, а вы были на последнем «Мольере»? Когда он говорил Эмме Поповой: «Старуха моя…» Что делалось в театре! Все билетеры, все его зрители… Это было такое прощание!!

А потом он позвал нас на проводы — у них в пустой квартире на Фрунзенской. И по дороге Юра говорит: «Давай заведем альбом». Купили какую-то папку для черчения (раньше же купить что-то было невозможно!). Пришли. На голом полу в пустой квартире лежала скатерть, на ней вино, еда. Были Леша Симонов, Майя Романова, двоюродная сестра Юрского, «Фафа» Белинский, еще кто-то… А я с этим альбомом. И стеснялась ужасно, я вообще стеснялась Сергея Юрьевича, и в страшном сне не называла его Сережей, так же, как Виталия Мельникова всегда только — Виталием Вячеславовичем. Ну, а когда разгорячились, я с альбомом и подползла. «Что написать? Мордасу?» — «Да». И он, Марина, достает ручку и, не отрывая пера от бумаги, пишет мне стихотворение.

И вот опять стучимся лбом мы 

В напевы старого альбома. 

Уже давно отпело лето, 

Когда, тебя увидев, Света, 

Я понял, что навек унесся 

С твоею яркостью белесой. 

Судьба горька. Судьба — проклятье. 

Ах, как нам мало обломилось! 

Был уничтожен наш «Фарятьев», 

Не снизошла благая милость. 

Но все же больше оптимизма! 

За грубости прошу прощенья. 

Конечно, больно ставить клизму, 

Но клизма — это очищенье. 

От нас очищен град Петров. 

А мы очищены от страха. 

В последний раз — родимый кров, 

Прощальный чай, прощальный сахар… 

Светлана, всей своею массой 

Прижмись ко мне. Ты хороша. 

Пусть жизнь проходит мимо кассы, 

Полна тобой моя душа.

Вот вам и ответ, почему он уехал из города. Товстоногов — это маленькая капля, и он ничего не делал плохого, а вот Романов (напомним молодому читателю, что Романов Г. В. — это первый секретарь Ленинградского обкома КПСС) его гнобил и называл жидовской мордой. Я это знаю, потому что в полной мере хлебала антисемитизм в связи с невыездным Юрой Векслером, чистокровным евреем из Витебска (папа ученик Малевича, картины дяди — Михаила Векслера — висят в Витебском музее). И я заходила со своей «русопятой» мордой в отдел кадров и требовала: «Дайте-ка мне документы Векслера!» И Нина Алексеевна Ольхина говорила: «Двух евреев, Светочка, мы закрыли своими спинами». Ее муж был математик Виктор Зиновьевич… «Ниноночка, как хорошо, домой придешь — отдыхаешь: ни одной умной мысли… Ниноночка, я тебя так дорого отдыхал, а ты так плохо выглядишь». — «Витюня, с каждым годом это будет дороже и дороже…» Они были потрясающей парой, Нинона — это вообще отдельная история. Товстоногов дал ей роль простой девушки, она вышла и царственно сказала: «Я окончила ФэЗэО и стала фрэзэровщицей…» На этом закончились роли простых девушек…

Читать беседу полностью в ПТЖ