Михаил Нисенбаум. НА ПРОЩАНИЕ
Получилось так, что в последний месяц мы разговаривали часто, иногда — каждый день. Что значит говорить с Сергеем Юрским? Если сравнить разговор с дыханием, то беседа с ним — это как если бы после долгих часов, а точнее, недель, тебе разрешили снять запревший резиновый противогаз и вдохнуть свежий холодный воздух. В таких разговорах была радость точности и живая тяга искренности. Юрский всегда говорил то, что думал. Интереснее всего было наблюдать, как это думание происходит — здесь, сейчас, в пылу беседы. «Обмен веществ» — это его словечко. Голос Юрского я услышал впервые ребенком — Сергей Юрьевич ведь, по сути, ровесник моих родителей. И не было ни единого разговора, когда я бы забыл о том, что происходит чудо — вот этот голос с детских пластинок и радиопередач разговаривает со мной, причем разговаривает как с равным (я никогда себя равным ему не считал).
Римляне не говорили об ушедшем «умер». Они говорили: vixit, «прожил». Юрский прожил жизнь серьезно и честно, не давая себе послаблений, не подгоняя систему координат ни под эпоху, ни под круг общения, ни под возраст. Если ему казалось, что книга, спектакль, фильм его товарища не удались, он говорил об этом в лицо. Поэтому похвала его всегда весила больше других.
Не могу собрать мысли. Какие-то мелочи, пустяки вспоминаются. Как после спектакля он бережно убирает в коробку свои концертные туфли. Как идет по зимней улице с не вполне стертым гримом. Как улыбается, показывая крупные, словно под такую улыбку устроенные зубы. В середине января он вдруг сказал:
— За семь лет все клетки в организме человека меняются, так что одного человека сменяет другой. Со мной такое происходит в двенадцатый раз. Это и отношений человека касается. Наташа за время нашего брака менялась семь раз. Я жил не с одной, а с семью разными женщинами. На мое счастье, все семь мне нравились.
Он так очаровательно говорил о жене «Наташа», словно в этом имени был маленький круг света, при котором только и можно жить. Юрский знал, что я всегда говорю: «Наталья Максимовна». Но называл ее Наташей, словно впускал в этот круг и меня.
До сих пор не понимаю, как это: никогда больше не услышать в трубке радостное: «Привет, Миша!» и, на вопрос, «Можете ли вы говорить», торжественное:
— Я всегда могу говорить, я свободный человек.
Вчера это непонимание приняло форму ропота, протеста против того, что вот у такого важного и живого человека забирают жизнь, в отличие от… Но сегодня думаю: какое чудо, что мне были подарены эти тринадцать лет, когда я мог слышать фаготы, гобои, валторны его голоса, видеть все его спектакли, пройтись с ним по выставке, говорить, понимать, быть услышанным и понятым.
Такой вот утешительный платочек к моему личному концу света.