„Дибук“ Ан-ского. Раввин Азриэль, Театр Bobigny, Париж

Текст пьесы — http://az.lib.ru/a/anskij_s_a/text_1914_dibuk.shtml (в оригинале раввина, роль которого играл Сергей Юрский, зовут иначе, чем в спектакле — не Азриэль, а Раби Шлоймеле Тартаковер)

Про автора пьесы и обстоятельства ее написания — https://www.maranat.de/agr_06_den_05.html

Рассказ Сергея Юрского об этой работе на семинаре Натальи Крымовой в ГИТИС в мае 1991 года

Если адрес не открывается простым нажатием, скопируйте его и внесите в верхнюю строчку браузера.

На этой странице —

  • Сергей Юрский. Шмуц. Апостол Михаил (продолжение) Из книги «Попытка думать»
  • Сергей Юрский. Из главы «Сны» в книге «Игра в жизнь»
  • Анатолий Смелянский. Как изгнать Дибука. Московский Наблюдатель, №6-7, 1991
  • Сергей Юрский. «Итак, я жил тогда в Париже…»- Из книги «Жест»
  • Сергей Юрский. Из книги «Игра в жизнь»

Сергей Юрский. Шмуц. Апостол Михаил (продолжение) Из книги «Попытка думать»

Я работал в Париже, в театре Бобиньи, в среде франкоязычных коллег. В пьесе Ан-ского «Дибук» репетировал роль чудотворного раввина Азриэля. 

Роль начинается с большого монолога — минут шесть. Старый человек рассуждает вслух о строении мира, о четырех высших святынях, которые только раз в году, в день праздника Киппур, соединяются. Малейшая нечистота помыслов, малейший грех в это мгновение — может разрушить мир… Но — идет дальше его мысль — всякое место на земле, где человек поднимает глаза к Богу, — свято, и всякий человек в искреннем порыве — свят! 

И тогда — всякий день есть день Судный, и грех любого человека может разрушить великое создание Бога.

От того, как начнешь, зависит вся дальнейшая роль — большая и сложная. Если будет неубедительно или просто скучно вступление, дальше уже ничего не доказать. 

Режиссеры (М. Лейзер и П. Корье) предлагают и настаивают — Азриэль весь монолог произносит неподвижно, сидя за громадным столом. Язык не родной — французский. Магическим голосом, который заставил бы слушать монолог, как красивое пение, я не располагаю. Можно сказать: ну, содержание богатое, оно само за себя скажет. Сказать можно, но нельзя сделать — профессионалы знают, что сцена требует театра и никакие умные мысли сами по себе зрителями просто не воспринимаются. 

Что же делать актеру? 

По современной французской школе, на которой настаивают режиссеры, — добиваться максимальной концентрации на тексте. 

По русской школе — найти в этой неподвижности действие. 

Конкретно, по Чехову, — найти психологический жест, в котором связаны атмосфера, особенности характера персонажа и образ целого — стиль, жанр, цель данной пьесы. 

Жанр — трагическая легенда. 

Атмосфера — просветленный покой субботнего вечера. Громадные шкафы со старинными книгами. За бесконечно длинным столом всего двое — Азриэль и странник, проводящий субботу в его доме. Атмосферу нужно чувствовать, но ее нельзя «играть». ПЖ должен «разрезать» атмосферу. Не покой, а тревогу он должен выразить. Он должен готовить смену атмосфер. Через шесть минут случится ужасное — явится Дибук, дух мертвого, вселившийся в живую душу. 

Азриэль не знает этого, но предчувствует: его опыт, его интуиция подсказывают — покой и твердость мироздания обманчивы. В этом направлении движется мысль. Вот определилось — что происходит. 

Но ПЖ включает в себя и поиск формы — как именно происходит? 

Идет работа. В реальных пробах и в воображении тоже: 

…локти на стол и закрыть лицо руками… — плоско! просто горюющий человек. Мелко для Азриэля. 

…руки на столе лежат свободно, кисти слегка жестикулируют, помогая речи… — нет! — доклад, информация.

…руки вцепились в край стола… — слишком натужно, не соответствуют длинному плавному тексту. 

Ошибка, ошибка, ошибка… Нельзя «пристраивать» руки, нужно думать о координации в целом. 

…он смотрит… куда? В небо? — Нет. На своего гостя? — Нет! Тогда все превратится в обычный разговор… В зрительный зал?.. В себя?.. — Или разглядывает еле видимую царапину на столе?.. 

Проба… проба… проба… 

И вдруг в этом напряженном направленном поиске организм откликается: он сидит не прямо, не в фас к зрителям и к столу. Он слегка развернут… повернул и немного наклонил к плечу голову… Почему?.. Повторим этот ПЖ, чтобы понять — почему? 

Он слушает. Он слушает тишину и ждет, что раздадутся шаги! И придет беда! Старый человек не доверяет своим ушам — может быть, шаги уже звучат, а он не слышит? Но он верит своему предвидению: они прозвучат! 

Значит, даже не слушает, а вслушивается! 

Его монолог — борьба между тем, что он видит и знает, и тем, что вот-вот услышит и что покрыто грозной тайной. 

…кисти рук ровно лежат на коленях — опора, привычка быть сильным… 

…а ноги в белых чулках и лаковых туфлях?.. Они тоже стоят ровно и твердо на земле, созданной Богом… 

…или… одна нога подвернута… чуть… она просто побаливает у старого человека, и давно уже любая обувь стала неудобной… 

Проба… проба… проба… иногда она занимает минуту… две… и французы с некоторым изумлением наблюдают, как я раскладываю руки на столе, медленно верчу головой, не спеша начать действие… Иногда проба вовсе не занимает времени или ничтожные доли секунды — десятки вопросов действием тому образу, который начинает проявляться в глубине… воображения… сознания… подсознания… души?.. 

Мы с режиссером старались понять друг друга и помочь. Но на каком-то этапе я понял, что у нас не только разные подходы, но разные цели. 

Одно направление — с максимальной интенсивностью вложить себя в заданное состояние. Требуется постоянное и все большее нагнетание «концентрации». 

Другое направление — поверить, а затем ощутить объективность существования персонажа. Увидеть мысленно себя со стороны. При всей условности театра — это он сидит за своим столом и думает свои мысли. Это сценическая реальность. Распределение энергии более сложное, чем в первом случае: чередуются сильные и слабые доли — как в музыке и… как в жизни. 

Разумеется, результат был компромиссом — как всегда в театре, в этом нет ничего зазорного. Надеюсь, меня затем и позвали, чтобы я продемонстрировал свое понимание театра, а они показали — свое. 

Обмен произошел. Мы играли успешно. Мне было интересно: у них многому можно поучиться. Французский театр имеет замечательных актеров, он прекрасно посещается зрителями. Я уж не говорю о высоком вкусе, чувстве меры, владении словом. 

Но… так случилось, что именно в Париже я в полной мере осознал, каким сокровищем владеем мы — нашей школой. Я убедился и в который раз уверился в громадных, еще далеко не освоенных возможностях театра, который сперва явил миру в собственном творчестве, а потом аналитически препарировал и оставил в наследство великий артист Михаил Александрович Чехов.


Сергей Юрский. Из главы «Сны» в книге «Игра в жизнь»

КОГДА ДОЛГО ИГРАЕШЬ РОЛЬ и любишь ее, происходит не сращивание, а окончательное разъединение. Потуги тщеславия замирают. Уже не мучают премьерные вопросы: хорошо или плохо, поймут — не поймут, оценят — не оценят. Уже известно — он ЕСТЬ, он существует, твой персонаж, твой герой. Тебе не надо за него волноваться, он сам волнуется за себя. Это у него бывают удачи и неудачи. Ты можешь радоваться за него и огорчаться. Можешь восхищаться им. Но он — это не ты. Поэтому, наверное, у актера на сцене может проходить боль — дело не в ТОМ, ЧТО «переключился на другое», дело в том, что вошел в тело другого человека, у которого другие болезни, а этой боли нет.

Я играл в Париже роль Азриэля — чудотворного раввина, экзорсиста, изгоняющего духа мертвого из тела живой. Пьеса «Дибук» Семена Ан-ского написана в начале XX века в России. Была поставлена Е. Б. Вахтанговым в Москве со студией, впоследствии превратившейся в знаменитый израильский театр «Габима». Были еще постановки в разных странах, были фильмы на этот сюжет. В 91-м году на сцене театра «Бобиньи» эту пьесу поставили два режиссера — бельгиец Моше Лезер и француз Патрик Корье. Героиню играла известная французская актриса, выступающая под псевдонимом Диди. Труппа была смешанная — французы и бельгийцы. На роль Азриэля из России был приглашен я. Играли, естественно, по- французски.

Впервые я работал в ритме европейского театра— два с половиной месяца ежедневных репетиций, потом два с половиной месяца ежедневных спектаклей. Дома я привык играть много. Но это были разные роли — сегодня одна, завтра другая. Здесь -— пять месяцев одно и то же. На иностранном для меня языке. Удивительное это было погружение в неведомое. В год крушения Советского Союза я жил в Париже, играл по- французски еврейскую пьесу, пришедшую из России, и каждый день шел в свой театр на бульваре Ленина. Да, да, театр «Бобиньи», недалеко от станции метро «Пабло Пикассо», стоит на парижской улице, которая называется Boulevard de Lenin.

Сейчас кажутся сном эти месяцы странной жизни. Впрочем, ощущение, что жизнь моя мне приснилась, возникало и тогда, то на сцене, то в ходе моей ежедневной одинокой жизни в квартале «Берлиоз». Роль я выучил быстро. Но французский язык полон тонкостей произношения и к тому же требует непривычного для нас очень высокого темпа речи. На рассвете каждого зимнего дня я шел из своего квартала «Берлиоз» в парк, делал зарядку, глядя на игры детского сада, почти сплошь состоящего из черных или очень смуглых детишек. Потом я бежал три километра по набережной делового и скучного канала. Вспотев, натягивал прихваченный с собой свитер, чтобы не простудиться, и под мелким дождиком января шел медленным шагом назад. За тридцать минут хода я должен был несколько раз вслух, громко, пугая вскриками очень редких в этой части города прохожих, произнести подряд все мои монологи. Для роли я отпустил бороду и усы. Седина стала совсем очевидной. Я проходил под мостом. С моста, навалившись руками и грудью на парапет, смотрел на меня непонятный бродяга. Мне казалось, я сам смотрел на себя с его точки зрения. Я видел потного, неопрятного сумасшедшего в свитере, выкрикивающего слова вроде: «Чего ты хочешь, Сендер? Чего они все от меня хотят?»

В спектакле было много песен. Очень красивые мелодии. Слова были на иврите. Мы заучивали их все вместе и учились петь. Моше — наш режиссер — был очень музыкален. Мне нравилось то, что наметилось на репетициях. Но потом мы оделись в костюмы и нам сделали гримы. Мне перестало нравиться. Казалось, что мы не живые конкретные люди из этого местечка, а иллюстрация из старой книжки — все правильно, все как надо — выдержан стиль, шляпа как надо, белые чулки как надо, пейсы как надо, но за всем этим исчезли лица. Я стал спорить с режиссерами. Отношения напряглись. Дошло почти до разрыва. Но все же состоялась премьера, и был даже успех. Наши споры неопределенно застыли на точке компромисса. Но продолжать их было бессмысленно. Наш многолюдный спектакль шел каждый день. Открывался занавес, в полутьме и в дыму слышались пение и слова древней молитвы. Я сидел среди моих коллег — французов, валлийцев, фламандцев — и вместе с ними выпевал библейские слова. Москва была далеко. Очень. Как во сне. Чтобы удержаться от нервного срыва, я приучил себя к дисциплине обязательного чтения. Тогда я завел правило ежедневно читать по две главы из Библии — одну из Ветхого завета, одну из Евангелия. Так я в первый раз читал Священное писание.

Что одиночество нам дарит?
Тоска за месяц на год старит.
Была ли эта жизнь пуста?
Французский зная вполовину,
Играл по вечерам раввина 
И пел на языке Христа.

Монтажная склейка.

Первые гастроли в Израиле. Ошеломляющее впечатление от древних камней, от толп так по-разному молящихся одному и тому же Богу. Японка плачет навзрыд плечо в плечо со мной в тесной пещере у гроба Господня. Старый американец безостановочно снимает видеокамерой все, что перед ним. Широкополую шляпу не снял даже в храме. Забыл. Идет ко гробу. Храмовый священник — грек снимает с него шляпу.

Стена Плача. Белеют неисчислимые записочки с мольбами в щелях между камней. Можно ли войти в синагогу? Можно, но надо накрыть голову — вижу широкополые шляпы хасидов, вижу кипы, вижу кепки, какие у нас носят торговцы на южных базарах. Мне дают бумажную кипу, я впервые в жизни вхожу в синагогу и попадаю… в атмосферу и декорацию нашего парижского спектакля. Молодец Моше, знает дело! Вот резко кланяются и страстно выкрикивают слова молитвы одетые точно как я в спектакле — длинный черный сюртук, короткие штаны, белые чулки, черные туфли. Завитки пейсов вдоль щек. Раввины? Или просто ортодоксы? Высокий хасид, кланяясь, бросает на меня острые взгляды… раз, другой. (Я что-то не так делаю?) Он бормочет молитву и неуклонно боком приближается ко мне. (Ему не нравится моя бумажная кипа?) Я стараюсь припомнить слова на иврите из нашего спектакля. Я кланяюсь. И он наклоняется одновременно. И в поклоне говорит негромко: «Здравствуйте, Сергей Юрьевич! С приездом!»

Вышли на площадь. Раввина звали Авигдор, в одесском прошлом — Виктор. Меня он помнит по съемкам «Золотого теленка» — стоял тогда в толпе любопытствующих и смотрел, как снималась сцена Остапа с Зосей у Потемкинской лестницы. Тогда я был загримирован и носил «исторический» костюм. Теперь мы поменялись ролями. Однако все это нешуточно. Поулыбавшись воспоминаниям, Авигдор очень серьезно отвечал на наши с Наташей вопросы. Да, он обрел здесь смысл жизни. Иудаизм дал ему уверенность и радость бытия. Почему? Потому что он знает, что ему должно делать в каждую минуту его жизни.

Он жил в арабской части города. Пригласил зайти к нему. В обширной комнате с неровными глиняными стенами копошились и резвились маленькие дети. Четверо или пятеро — очень быстро передвигались, не уследить. Миниатюрная женщина с огромными глазами, накрытая платками, была позвана, чтобы поздороваться с нами. Жена Авигдора была буквально в два раза меньше его. Я попытался поцеловать ручку хозяйке. Женщина в ужасе метнулась в угол. Тенякова прошептала: «Ты просто сошел с ума! Оглянись и опомнись». Были поднесены рюмочки с крепчайшей еврейской водкой. Потом из прохлады комнаты мы снова вышли на плоскую крышу под раскаленное мартовское солнце. Великий белый город вздымался перед нами на своих желтоватых холмах. Внизу в жестокой схватке зеленым войском сцепились гигантские кактусы.


Анатолий Смелянский. Как изгнать Дибука. Московский Наблюдатель, №6-7, 1991

Все это напоминало какой-то сон. Надо было из парижского предместья добраться в театр Бобиньи, найти там администратора и получить билет на спектакль «Дибук». Известно было только одно: в «Дибуке» том с франкобельгийской труппой Сергей Юрский каждый вечер играет раввина Азриеля. Воображение рисовало роскошный французский театр, толпу людей, жаждущих увидеть нашего знаменитого артиста. Естественно, всплывали в памяти «Габима», Вахтангов, пляска нищих и бог знает что еще. Но самым острым чувством было, пожалуй, другое. Если хотите, это было некое предощущение реванша, радость полета, освобождения, которые за всем этим стояли. Какая замечательная идея: не маяться в Москве, не пережидать перестройку, не сочувствовать друг другу, не пускаться в коммерцию и дешевку, а взять и выучить французский и разом пересечь все границы — географические, языковые, национально-культурные. ..

Театр Бобиньи оказался где-то на окраине, вроде Чертанова, путь к нему лежал в темноте. «Коммунистический район»,— ввернул саркастически кто-то из местных. Сергей Юрьевич в плаще, обросший щетиной, с какими-то отрешенно-воспаленными глазами стоял у театра в полном одиночестве. Не сразу узнал его: это был Юрский, но и кто-то другой, какой-то знакомый незнакомец. То ли сильно постаревший грузинский дядюшка Илико из знаменитого спектакля Товстоногова, то ли Мейерхольд перед арестом, то ли раввин Азриель, которого актеру предстояло играть через несколько минут. Без всякого грима, естественным путем жизнь проявила в лице артиста некую трагическую библейскую основу. Он уже жил ролью, волновался, что-то коротко сказал о спектакле и предупредил, что в начале будет небольшой сюрприз

На огромной сцене, в синеватом синагогальном дыму кучковались евреи, молились, твердили что-то на непонятном наречии. И вдруг сквозь языковый шум внятно донеслось несколько русских фраз. То был обещанный сюрприз. Интонация была проникающая, ни на кого не похожая, «юрская». Что-то он обращал к Богу, что-то обсуждал. На секунду возникло волшебное чувство языковой близости, родства, радости узнавания. Но русская речь тут же пропала, голос артиста утонул в иных голосах. История прилипчивого злого духа, вселившегося в девушку, нарушившую клятву, пошла своим ходом. Девушка страдала, окружающие страдали, разыгрывались ритуальные сцены, кто-то должен был изгнать злого духа, этого самого Дибука. Этот кто-то, как оказалось, и был Азриель — Юрский.

В пьесе Соломона Ан- ского множества загадок, реалистических и мистических. Пьеса держится на чередовании и проникновении одного в другое. Французы играют и понимают свое, Юрский — свое. Оказавшись в чужом мире, в стихии чужого языка, артист решил спастись школой, в которой вырос. Среди приблизительной игры и множества неопределенностей он ухватился за конкретность характера. Азриель — старый еврей, раввин и сын раввина, поглощен конкретным делом. Он «зазернился» на этом самом злопамятном духе, вступил с ним в личные напряженные отношения. Весь груз религиозных и прочих проблем нанизался на сверхзадачу: надо помочь не человечеству вообще, но вот этой девушке, освободить ее от заклятия, изгнать Дибука. Герой Юрского, как Фауст и все прочие герои интеллектуального и мистического порыва, испытывает миропорядок на прочность. Корректирует творца. Сил для того, чтобы произвести эту сложнейшую духовную операцию, у Азриеля мало. Раввин мудр, но- стар и слаб. Его отец изгонял Дибука силой крика: когда пришел его час, он так страшно крикнул, что дух, ужаснувшись, отлетел от человека. Так крикнуть Азриель не может. И он решается на невозможное. Раввин под свою ответственность, без помощи Бога, дерзко присвоив себе его силу, начинает операцию. Говорю «операцию», потому что все это было похоже на ритуальные приготовления хирурга, только с обратными значениями. Хирург надевает белый халат и шапочку, марлевую повязку и резиновые перчатки, а Азриель — Юрский наоборот: просит евреев отвернуться, снимает с себя священные одежды, кипу — головной убор раввина… И освободившись от всяких религиозных подпорок, веря только в силу внушения и собственную энергию, как филиппинский кудесник, одними руками готовится раздвинуть ткани человеческой души. Азриель встает напротив девушки. Он готов к последнему сражению, к самопожертовованию, к гибели. «Я, Азриель, разрываю все 36 нитей, что связывают тебя, беру на себя всю ответственность и требую, чтобы Дибук покинул тебя». Что- то вроде этого. Но не слова тут важны, а невиданная энергия, которую сосредоточивает артист в нескольких секундах сценического времени. Вместо крика — почти шепот. Непобедимая сила внушения, веры, желания совершить невозможное. Богоборческий акт и глубоко человеческий.

И Дибук отступает.

Спектакль через несколько дней был забыт, выветрился из памяти, был вытеснен иными впечатлениями. но эту сцену изгнания Дибука, сыгранную в театре Бобиньи Сергеем Юрским, забыть было невозможно. Напротив, с течением времени она приобретала какое-то сверхличное значение. Вся наша жизнь, наши беды, весь наш распад сосредоточились в одной точке, в одном сверхусилии, в одной надежде. Не знаю, чем питался в те страшные секунды актер, но он отвечал за всех нас. Всех нас спасал.

Если хотите, это были секунды русского театра в Париже.


Сергей Юрский. Из книги «Жест»


I
Итак, я жил тогда в Париже. 
Садись поближе, расскажу:
Я из Москвы намылил лыжи, 
Представь, хватило куражу,
Хоть слабо знаю по-французски 
И кругозор довольно узкий 
(притом сказать, в родной стране 
давно я числюсь чуть ли не 
оракулом и полиглотом),
Но я рискнул и в Новый год, 
Откинув вороха забот,
Я смело вышел за ворота. 
Прощай страна, прощай Союз, 
Прощай жена, я вдаль стремлюсь!
II
Столица мира! Город вкуса!
 Ходи и не жалей сапог. 
Сперва по милости Исуса
Я жил в отеле Belle Epoque. 
Но в силу слабости кармана, 
Что выяснилось очень рано, 
Переселился - знак свиньи! - 
За кольцевую - в Bobigny. 
Здесь тоже Франция и тоже 
Все по-французски говорят, 
Неоном вывески горят,
Но очень много чернокожих. 
Я пью вино, ем конфитюр, 
Служу в Maison de la Culture,
III
По-нашему - Дворец культуры. 
Я по привычке захотел
Свести со всеми шуры-муры, 
Не тут-то было! Здесь предел 
Общению положен близко.
Всё вежливо, но как-то склизко. 
Начнёшь, и сразу - a bientot! 
(До скорого!) Не то, не то!
Не то что наши, братец, встречи,
Где, свидясь даже вмимолёт, 
Всплакнёшь, расскажешь анекдот, 
Где смыслом двойственным отмечен 
И взгляд, и вздох - мы всё таим. 
Страна рабов - на том стоим!
..........
VI
Но было сказано поэтом: 
“Скучна мне оттепель”. И мне 
Весной тоскливо. Впрочем, летом
Тоскливо тоже. Как во сне 
Проходит жизнь, проходят страны, 
А я всё в той же майке драной
С трудом угрюмо против ветра 
Бегу свои три километра, 
Встречая день. Давай меняться! 
Держи, старик, мои страницы 
Многочасовых репетиций,
Но только чур не прислоняться
К страницам этим - на зубок
Ты должен выучить урок!
VII
Ты должен слушать по-французски 
Распродлиннейшую “parole”.
Ты должен выдержать нагрузку 
Смертельной скуки. Но изволь 
Растягивать в улыбке губы,
И чтобы фраза шла на убыль,
И на “£а va?” - кричать “Qa va!”, 
И чтобы ровно шли слова. 
Самодовольный, монотонный 
Французский стрекот в десять ртов! 
Ты это выдержать готов?
Готов играть в театр картонный? 
Меняемся! Судьбу мою
Без сожаленья отдаю.
VIII
Меняюсь! На твои надежды,
Твою невинность, слепоту,
На притязания невежды,
На мной забытую мечту 
Когда-нибудь подняться в небо,
И в мир, где даже Пушкин не был, 
Рвануть в сверкающий Париж! 
Изгиб увидеть этих крыш 
Серо-зелёной общей гаммы, 
Глядящих окнами мансард
На ослепительный азарт 
Разнокалиберной рекламы, 
И мощный, вопреки годам, 
Двурогий остов Notre Dame.
IX
Боюсь банальностей. Однако 
Рискну, старик (что нам терять?), 
Я буду с тупостью маньяка 
Чужие песни повторять:
Идёшь полями Елисея,
Где был столетьями посеян 
Себялюбивый гордый дух,
Где от подростков до старух
Себе прекрасно знают цену.
Где каждый вынес свой товар,
И грязный серый тротуар
Весьма напоминает сцену,
И всяк свою играет роль,
И всяк по-своему король!
X
Вернёмся к теме: к часу дня 
Автобус номер “сан трант катр”
Обыденно везёт меня
В репетиционный наш театр. 
Полно полиции - война!
Печать тревогою полна - 
Французские войска в Ираке.
В Париже в ожиданье драки
При входе в каждый магазин 
Обыскивают, как в тюряге, - 
Ждут бомб. И в этой передряге 
Еврейской пьесой поразим 
Полуарабский наш район,
Где воздух бунтом напоён?
XI
Где в кровь избили при народе 
За непочтительный кивок 
Француза-продавца? Где в моде 
(то, что представить я не мог!)
Названья улиц - Ленин, Маркс - 
И где для воспитанья масс 
Мэрии было по плечу
Поставить доску Ильичу?
.......
Здесь - всё серьёзно. Франкофоны 
Не чтут насмешек. (Как и слёз!) 
Здесь поведения законы 
Рекомендуют жить всерьёз.
При этом было б клеветою 
Сказать, что люди под пятою 
Угрюмости. Наоборот!
Весьма приветливый народ.
И здесь умеют веселиться.
Но в нужном месте, в нужный час 
(И вот отличие от нас).
И понимаешь - заграница! 
Ложись травою под косьё -
Ты не товарищ - ты monsieur.
XX
И был успех! Кричали “Браво!”, И тридцать (тридцать!) раз подряд “Дибук” то с блеском, то коряво, “держал серьёз”, как говорят.
Да, был успех. Однако пресса
Не проявила интереса.
Я чуял странный холодок
К спектаклю в театре. Я продрог На этом ветре равнодушья.
Куда девалась теплота?
Сидели, гладили кота
Там, у меня в Москве. Неужли?.. Да, так и есть - хватило мига, Чтобы понять - сплелась интрига.
XXI
Кто с кем воюет - не пойму. 
Но есть война, и на педали, 
Простому моему уму 
Непостижимые, - нажали.
И кто-то что-то не простил 
Кому-то. Не хватило сил
У непрощёного дать сдачи
И повернуть судьбу иначе.
Короче, мелкая грызня 
(по-европейски - вгладь, без мата!) 
Пошла такая, что куда там!
А я, за всё себя казня
(ведь здесь и дьявол сломит ногу!), 
Ругался вслух и в мать и в Бога.
XXII
Защёлкали быстрее дни.
К концу катилась авантюра.
И как ведётся искони, 
Смотрелася миниатюрой
С далёкой точки жизнь моя - 
Вот я вознёсся в те края,
Что одиночество нам дарит. 
Тоска за месяц на год старит. 
Была ли эта жизнь пуста? 
Французский знал наполовину, 
Играл по вечерам раввина
И пел на языке Христа.
И, хоть Париж не надоест,
Я втайне торопил отъезд.
XXVI
Я думаю - всё ближе финиш, 
Так надо гордость сохранить. 
Судьбу, как видно, не обминешь. 
Тянуть, тянуть всё ту же нить, 
Хоть спуталась и не с руки
Её распутать узелки?
Или - возвышеннее - надо
Нести свой крест, не ждать награды. 
За этот западный сезон
Родной язык, родную сцену
Забыть? Ну, нет! Такую цену 
Платить, ей-Богу, не резон. 
Остаться не уговорите -
Я только твой, российский зритель.

Начато, написано и не окончено в Париже в квартале Берлиоз, угол бульвара Ленина.

Сергей Юрский. Из книги «Игра в жизнь»

Я был не прав! Тысячу раз был я не прав, так раздраженно прощаясь с Парижем! Четыре с лишним месяца я прожил на Западе — Париж, Брюссель, Женева. И, конечно же, все было интересно и было немало хорошего. Мы все-таки сделали наш спектакль — “Дибук!”, и он прошел договоренные пятьдесят раз. Я погрузился во французскую жизнь. С грехом пополам я много недель объяснялся и играл по-французски, русский же язык звучал только по телефону. Раз и навсегда сказал и записал я для памяти, что более красивого, более элегантного города, чем Париж во всех его проявлениях, нет и быть не может. Я влюбился не только в мосты над Сеной и улицы Латинского квартала, но и в улочки далеких окраин Обервилье и Фонтенэ о Роз. И даже в набережные скучного канала Урк с его грузовыми баржами и пакгаузами. Почему же я раздражался, прощаясь с этим городом?

Может быть, моя любовь не нашла ответного чувства? И я страдал от бессилия нарушить высокомерное равнодушие этой самодостаточной красоты? Иначе чем объяснить, что, пародируя Пастернака и глумясь над счастьем идти, засунув руки в карманы, по бульвару Сен Мишель, я писал:

Январь! Достать чернил и плакать,
писать о январе навзрыд,
Пока парижской жизни слякоть
Дерьмом летит из-под копыт.

Шли месяцы, и мой насмешливый стих заранее угадывал настроение:

Проплакать май, уткнувшись в локоть,
О том, что пролетел апрель,
И выдыхать густую копоть
Прошедшего... Париж (?!) ...Брюссель (?!)
.......................
Июнь. Достать чернил... и вылить!
Не говорить и не писать.
Сидеть сычом, веревку мылить —
Все улетело в перемать!

Я улетал 9 мая, в день нашей Победы. Я сам удивлялся, с какой силой бурлили во мне патриотические чувства. Это был не восторг, а опять же раздражение — потому что у них тут была своя Победа, и она почему-то не совпадала с нашей Победой, а до нашей им как будто и дела не было.

Я совсем не спал последнюю ночь в моей квартире в картье Берлиоз № 12. Я собирал вещи и ликвидировал следы моего пребывания. Печали не было, было раздражение. Я писал:

Я никого здесь не оставил
И ничего здесь не забыл.
Я просто прибыл, убыл, был.
Запомню хлопающий ставень
Среди ночи, пустой мой дом.
Мы делали толково дело,
Был быт удобен. Надоело,
И вряд ли вспомнится потом.

Светало рано. Мягко прогромыхал по насыпи первый товарный поезд с минеральной водой “Эвиан”. Я написал:

Мне жаль вас. Холодность сердец.
Житье без смеха и печали.
Так показалось мне вначале,
И подтвердилось наконец.
Неволю с волей перепутав,
Спеша в Москву, скажу всерьез:
Встречаю весело, без слез
Последнее в Париже утро.

И поставил точку. Я ждал администратора театра Бобиньи, который должен был отвезти меня в аэропорт. Я настоял, чтобы меня отвезли. Французы немного поудивлялись, но исполнили мою просьбу. Я привык к советским порядкам — гастролера должны встречать и провожать. Здесь гастролеру платили приличные деньги, и он сам должен позаботиться о себе. Правда, бывает еще дружба, любовь… Что еще?.. Привязанность, печаль расставания… но этого, видимо, не было.

Я улетел из самого прекрасного города мира и прибыл в тревожную Москву, от которой успел отвыкнуть.

Это было самое катастрофическое время для театров — весна 91-го. Залы были пусты. Люди ходили на митинги. Толпы слушали выступления экономистов в концертных залах и на площадях. Спектаклей смотреть не хотели. Кроме того, у людей не было денег на театр. Кроме того, возвращаться поздно из центра в спальные окраины было опасно. Нападали, грабили.

В этой обстановке Париж вспоминался сном, причем сном вдохновляющим. Играя вместе с французскими актерами, я, может быть, впервые осознал особенности НАШЕЙ театральной школы. Она не лучше французской — у них прекрасный театр и прекрасная публика,— но это все ДРУГОЕ. Наши зрители вкладывают в слово “театр” несколько иной смысл, они ходят на спектакли с другой целью. Впрочем, в данный момент они просто не ходили в театр. Это было непривычно и ужасно.

Усталости не было. Кипела энергия. Тогда я не сознавал, что это был шлейф влияния бодрящего духа Парижа, требующего деятельности и соревнования.