Из второй части книги Сергея Юрского «Кто держит паузу» (1989)
«Однажды еще что-нибудь произойдет», — так я закончил свою первую книгу.
Произошло… Прошло десять лет. Я иду по весенней Москве. Теперь я москвич. В Ленинград езжу на гастроли. Приятно идти по Суворовскому бульвару среди больших деревьев, слегка под горку — к Калининскому проспекту. Издалека видна большая афиша на кинотеатре «Художественный»: «Долгие проводы». Режиссер Кира Муратова. Я видел этот фильм в середине семидесятых, когда он был сделан. Видел в маленькой киношке в Ленинграде. Афиша была написана от руки. Фильм шел на одном сеансе и на другой день был снят. Нас, приехавших смотреть его с другого конца города, картина потрясла. Гармоничная, нежная, пронзительно правдивая, печальная. Потом в «Литературной газете» появилась маленькая заметка, в которой о фильме отзывались с брезгливой неприязнью. Помню, особенно поразило, что статья вышла, в номере от 8 марта и о женщине-режиссере говорилось с такой непозволительной грубостью. Тогда же я отправил письмо-протест в «Литературку». Мне просто не ответили. А саму Муратову через некоторое время дисквалифицировали.
Я уже как-то писал об Аньес Барда — режиссере-француженке, имеющей мировую известность. Сильный режиссер. Но ничуть не ниже, а может быть, для нас и гораздо более значительна Кира Муратова, ее картины: и «Короткие встречи» с Высоцким и самой Муратовой в главных ролях, и «Долгие проводы» с З. Шарко к Ю. Каюровым.
Сейчас восемьдесят седьмой год, «Долгие проводы» — вижу на кинотеатре «Художественный» много дней подряд. Толпа у кассы. Только что фильм удостоен первой награды на Всесоюзном кинофестивале.
Оживает память. Мы читаем произведения, которые, казалось, исчезли, о которых знали только понаслышке. Публикуются авторы, даже имена которых еще недавно были непроизносимыми. Широко идут фильмы, запрещенные в свое время для показа даже в кругу специалистов, по слухам давно стертые.
Оживает память многих десятилетий. Заполняются дыры, трещины в сознании. Искусственный пейзаж нашей культурной жизни уступает место натуре, человеческой природе, и обрушивается вдруг на нас пугающее с непривычки разнообразие. Столько зазвучало голосов, что тебе, привыкшему к простой, надоевшей, но ясной мелодии, хочется порой заткнуть уши.
Хор не сладкоголос. Что-то вызывает и раздражение, и отталкивание, и даже желание кое-кому «заткнуть глотку». Но их так много, этих голосов. И надо выбирать. Нет единой директивной оценки. К ней можно было присоединиться и громко выкрикивать, одобряя сказанное «предыдущим оратором». Можно было уйти в молчаливую оппозицию. В этом случае тихо поддерживать «вышесказанное», а дома, на кухне, среди узкого круга друзей дать понять… И выбора в поступках не было. Выбор грозил такими последствиями, что на него могли решиться лишь единицы. Нет выбора — нет ответственности.
Мы больше не хотим, чтобы было так. Мы подняли головы и огляделись. Мы начали говорить. Не произносить слова, а высказываться. Новое время. Старое ушло. Напрашивается сказать: и следа не осталось. Но это не так. Следы остались. Вокруг нас, внутри нас, в каждом из нас. Прошлые годы не забываются. Потому что и они наша жизнь. И в них были свершения, и, несмотря ни на что, радости, и порой чистое звучание голоса, и любовь к искусству. Еще потому, что следы остаются и от хорошего и от дурного. Даже на воде остаются следы. Пусть это следы грязи, но они есть. Их нельзя не заметить.
Пройдет много времени, прежде чем море выполощет себя от прежней грязи.
Привкус горечи или сильная горечь в произведениях, которые запоздало появляются на свет. И кто-то уже шепчет, а кто-то кричит: «Ну вот! Что за люди! Им разрешили. Радуйтесь, танцуйте вместе с молодежью. А из них одна горечь лезет».
Странное дело, молодежь танцует открыто и во всех возможных стилях. А начнет говорить или писать — и тоже горечь. У них-то откуда? Ведь танцуют же как хотят.
Откуда? Да из души. Долго-долго не смела открыться она. Тонкой струйкой просачивались наружу ее боли и ее радости. Во времена официальною оптимизма даже искренняя радость была подозрительна — всякое изъявление должно быть в определенных рамках. А боль — она вообще могла относиться только к давно прошедшему. Под маской аллюзии можно было лишь чуть коснуться того, о чем знал и думал каждый в зрительном зале. И когда пришел момент и прозвучало, как в сказке: «Душа, откройся» — не открылась душа Мы вскрываем ее теперь, свою душу, и замечаем, что не только вокруг нас, но и внутри застоялось, прогоркло. Вот почему такие порой нерадостные открытия в этот долгожданный момент.
Я иду по весенней Москве. Иду по Суворовскому бульвару в обратную сторону, от Калининского проспекта. Афиша на Кинотеатре повторного фильма: ретроспектива фильмов памяти А. В. Эфроса. Эфроса нет больше с нами. Мы потеряли его. И еще многих. Многих дорогих людей. Горечь и радость перемешаны, как вместить их в себя? Надо вместить. Новые листья на деревьях.
«Эта весна все подняла,
все потопила и вздыбила».
Строка из стихов О. Чухонцева, которые я читаю со сцены. Стихи о другой весне. Но сейчас я произношу их как написанные только что. Думаю, что и автор ощущает их сегодняшними.
Восемьдесят седьмой год. Тридцатый сезон моей театральной жизни.
Готовя к переизданию свою первую книгу, я встал перед нелегкой проблемой: добавить ли то, что не мог рассказать тогда, не убрать ли что-нибудь? Может быть, что-то было вынуждено обстоятельствами? Перечитал. И решил оставить все, как есть, как было. Просто писать дальше, а та книга пусть останется книгой десятилетней давности, книгой семидесятых годов. Ручаюсь, что фальши в ней нет, ничего не соврано, сказано то, о чем я действительно хотел сказать тогда. Взят ракурс, отражающий атмосферу творчества, технологий творчества, творческие взаимоотношения — все лучшее, что было в нашей жизни. Было и другое.
Барьеры, через которые каждый день приходилось перешагивать, — это пустяк. Заборы, и которых с трудом находили щели, чтобы идти дальше, — в конце концов, это тоже преодолимо. Но были и стены, через которые не перелезешь, о которые бились головой, возле которых садились мои товарищи, и я среди них, в утомлении и безразличии, а потом поднимались и шли обходным путем. А обходной путь длится иногда годы и годы.
Я ничего не написал об одном из самых ярких спектаклей Товстоногова, «Римская комедия» по пьесе Л. Зорина, в котором играл главную роль. Спектакль был сыгран один раз для нескольких десятков человек и закрыт. У кассы стояла большая очередь, ожидая начала продажи билетов на «Римскую комедию». Обсуждение спектакля длилось час, два. Очередь терпеливо ждала и увеличивалась. Потом обсуждавшие уехали в черных машинах, и очередь разошлась. Так закончился полугодовой труд прославленного, авторитетною театра.
Я просто не стал касаться в предыдущей книге горьких воспоминаний об исчезнувшей навсегда «Фиесте» Э. Хемингуэя — моей первой режиссерской работе, — сложной, многолюдной, по общему ощущению удавшейся, взявшей много месяцев труда, радостной и… исчезнувшей.
Искалечена была судьба «Человека ниоткуда» — фильма Эльдара Рязанова, где я сыграл первую свою роль в кино. Картина дошла до зрителей лишь через несколько лет, третьим экраном, лишенная всякой рекламы и прессы.
Только сейчас, через восемнадцать лет, выходит фильм «Интервенция» Геннадия Полоки, который мы вместе с В. Высоцким, Е. Копеляном и многими другими адресовали нашим молодым сверстникам в 1969 году.
Это мое добавление, мой «личный вклад» в широко известный теперь перечень…
Стоит ли сейчас запоздало размахивать кулаками и входить в подробности того, как все это происходило? Стоит ли рассказывать, как в том самом 1977 году, кол да выходила моя книга, передо мной окончательно закрылись двери телевидения, радио, кино, газет в моем родном городе? Я мог только догадываться, по чьему слову это происходит. Но вот из всех передач выстригаются, вырезаются все куски, где я участвовал. Все «живые» теле- и радиопостановки с моим участием отменяются. Выяснить ничего невозможно. Только слухи. Невнятные, тревожные. После долгих усилий удается пробиться к не очень высокому начальнику на телевидении. И в углу кабинета слышишь произносимую шепотом знакомую формулировку семидесятых годов: «Лично я вас понимаю, но это не от меня зависит. Надо ждать. И забудьте о нашем разговоре. Я вам ничего не говорил. Вы же сами понимаете…»
Я понял только одно: передо мной стена. А книга при этом выходила. Чудеса?
Так случилось, что в те самые дни, когда я получил первые экземпляры киши, я прощался с театром. Пятый год я уже жил в окружении запертых дверей. Я решил переехать в Москву. Но и это оказалось невозможным. Московские театры принимали нас с Теняковой, а потом на министерском уровне говорилось: «Есть мнение, что ваш переезд нежелателен. Вы сами, наверное, все понимаете».
Я решил во что бы то ни стало вырваться из отупляющей, пугающей, бессрочной неизвестности. Покинул любимый театр, в котором от личных бед каждого стали вырастать перегородки между людьми, недоверие. Оставил дорогие мне роли, спектакли.
Я подарил по экземпляру книги каждому, кто в ней упомянут, и отправился с концертами по стране. На свой страх и риск. Дескать, на собственную ответственность. Это нормально, и не особенно тогда беспокоило.
А был и другой страх. Настоящий. И в этом я должен признаться. От него-то я и бежал из родного города. Страх от вопросов, которые задавали зрители и на которые я не знал, как ответить, от тех иллюзий, которые могли вызвать исполняемые мною произведения. Преодолевая этот страх, я сделал программы Бабеля, Пастернака, Мандельштама. Я выпустил гоголевскую «Сорочинскую ярмарку», показал программу Бунина, расширил шукшинский цикл, сделал первый акт шекспировского «Юлия Цезаря». Страх переезжал со мной из города в город, страх выходил вместе со мной на сцену. Может быть, только во время исполнения он исчезал. А в моем чемодане лежала книжка, где безмятежно рассказывалось о прошлых годах и ни слова о том, что давно уже готовило нынешнее мое положение.
Еще раз спрашиваю себя: надо ли теперь обо всем этом вспоминать? Надо. Моя судьба — малая частичка общей судьбы и, как артист, я обязан не забывать об этом. В те же годы я написал об этом повесть. Повесть не о себе, о другом человеке, но я старался вложить в нее не только собственную фантазию, но и собственный опыт. Попробовать оторваться от личных горестей и ощутить горести выдуманного персонажа, который объединил бы меня со многими, кто переживал сходное или гораздо худшее.
А та книга — «Кто держит паузу» — пусть останется, как есть. Пусть все невысказанное, недоговоренное услышится в паузе, в минутах молчания и раздумий.
Театр — замкнутый мир. Не менее чем на девяносто процентов общение с другими людьми происходит как общение актера со зрителями, то есть одностороннее общение. И в быту обыкновенно все разговоры крутятся около искусства. Зрители на время отодвигают свою личную жизнь как неинтересную и говорят «о высоком», чтобы быть «на уровне» гостя. И гость мало-помалу привыкает. И все встречи становятся похожими на смотрение в зеркало: то в кривое, то в золоченой рамс, но в зеркало.
Есть старый анекдот: знаменитый певец встречается со старым приятелем. Певец долго рассказывает, как его принимали в Харькове, как зажимает его дирекция, какая бездарность его соперник по сцене, как его любят во Львове, а потом спохватывается: «Что это я все о себе да о себе. Ты-то как? Что поделываешь? Слышал ли ты меня в последней постановке?» Старый анекдот, а стреляет.
Если долго работаешь в знаменитом театре, начинает казаться, что чуть ли не весь мир занят только его делами.
С БДТ мы много ездили по стране. И всегда принимали нас на высшем уровне. Мы и видели один высший уровень. Годовое одинокое путешествие дало много новых ощущений и впечатлений. Деваться некуда, я оставался артистом к посмотреть на людей в их естестве редко удавалось. Я пробовал, но с самого начала чистота эксперимента нарушалась: меня узнавали и вели себя со мной не как всегда, а «особенно». И все-таки это было уже другое. Не было высокого уровня. Бывали такие далекие углы и такие трудные условия жизни, что тут уж не до «этикетного» поведения.
Я навсегда запомнил почти суточный рейс на вертолете с лесными пожарными — это было на Камчатке. Встречу с работниками атомной электростанции в Билибино на Чукотке, разговоры с речниками в Сарапуле.
Впервые, может быть, приезжая в город, я мог смотреть спектакли местных театров. Прежде, когда мы приезжали коллективом, то обычно занимали их место. Я крепко полюбил маленький театр в Магнитогорске. Он называется «Буратино». Побывал в нем и раз, и два, и шесть. Окунулся в быт и труд его актеров. Действительно сблизился с ними……
Я рад, что в тот год, 1978-й, когда я путешествовал с концертами, я не только выступал, но начал больше видеть, слышать, узнал трудности и достижения многих людей.