• Сергей Юрский: «Хочу, чтобы в театр приходили случайные люди » Культура,  сентябрь 1995
  • Маленькое интервью, взятое после спектакля — Алла Цыбульская, Бостонское время, 29 ноября 1995.
  • Сергей Юрский: о пьесе Ионеско, Русской Америке и счастье (Осень 1995) — интервью взято Николаем Сундеевым
  • Сергей ЮРСКИЙ. Закрывается дверь студии, и… Культура 23 декабря 1995

Сергей Юрский: «Хочу, чтобы в театр приходили случайные люди » Культура,  сентябрь 1995

Осень. Театры открывают сезон. И естественно, что разговор с известным актером и режиссером Сергеем ЮРСКИМ — о том. какие герои и какой зритель 

У вас огромный сценический опыт. Зрители вас любят. Остались ли для вас тайны во взаимоотношениях “актер — зритель”?

— Я много раз сталкивался с готовыми штампами восприятия, которые очень трудно преодолеть. Зрители смотрят не своими глазами. Они смотрят через фильтры, которые дают им культура, общественное мнение, престижность которого они доказывают выражением определенной точки зрения. “Я культурный человек, поэтому я так думаю”. То, что они видят на самом деле, для них зачастую остается невидимым. Я говорю о культурном слое зрителей, потому что с ними в основном и возникают проблемы. Это и осложняет работу, и вместе с тем делает ее интересной. Но если бы на спектакли ходила только подготовленная публика, вернее, полуподготовленная, то я бы воспользовался своим правом пенсионера и покинул театр. Я рад, что работаю в нормальном театре, в котором много случайной публики. Эти люди смеются там, где им смешно, кашляют и шуршат там, где им скучно. И это очень важно. Если эти люди без фильтров на глазах будут от театра оттеснены (а сейчас есть такая тенденция — создать элитарное искусство), для театра это будет не во благо. Полагаю, что театр для знатоков может существовать, но не может заменить тот театр, который МХАТ в свое время назвал “общедоступным”, и в котором люди смотрят своими неумелыми, всегда как новички, глазами.

-А что сегодня, на ваш взгляд, интересно зрителям?

-Я сейчас читаю очень много пьес современных, только что написанных. Смотрю классику. И от имени воображаемых прекрасных зрителей пытаюсь найти ответ на этот вопрос. Правда, зритель всеяден. Я много смотрю спектаклей. Иногда вижу безобразный спектакль, пошлый до невозможности, и при этом полный зрительный зал и полное приятие. Так что зритель ест то, что ему дают. Но есть некая божественная струна, и если она цепляет в общем аккорде, то это чувствуют и актеры, и зрители. И хочется играть. Или она не цепляет, и тогда с ужасом думаешь: “Неужели придется повторять это изо дня в день только потому, что надо питаться и получать деньги?” Это очень тяжелый путь для искусства — работать потому, что деньги платят.

В прошедшем сезоне вы блестяще сыграли Фому Опискина. Мы привыкли: Фома Опи- скин — воплощенное зло, русский Тартюф и т. д. А у вас он получился обаятельным.

-И залу нравится. И вообще с ним все нормально. На Тартюфа он не похож совершенно.

“Русский Тартюф” — это из области критики. Это же не Достоевский сказал: “Напишу-ка я русского Тартюфа”. Он писал Фому Опискина. И написал то, что написал. Вообще, когда я ставил или играл классику, я много раз сталкивался с тупостью общественного мнения, которое тоже порождено раз и навсегда вбитыми штампами — относительно классики эти штампы особенно прочно вбиваются и даже переходят из века в век. Я смотрю на Фому Опискина, вернее, не смотрю, я его играю… Фоме предлагают 15 ООО рублей. По нынешнему счету это даже не 15 ООО долларов, а гораздо больше. И он от них отказывается. Он разводит целую театральную сцену, как он обижен! “Он не взял 15 ООО, чтобы потом взять 30 ООО”, — говорит другой персонаж, один из самых корыстных у Достоевского. Но… возвращения к деньгам нет. Он их так и не взял. Можно проследить и другие поступки Фомы. И получится, что да, у него есть пороки — про это вся роль. И главный порок — учительство, мессианство, желание создать собственную теорию жизни и во всех ее внедрить. Но если отвлечься от этого нежелания слушать, то в проповедях Фомы немало вещей правильных.

Действительно, “Комаринская”, на которую Фома обрушивает свой гнев, — дурацкая песня…

— Вот в том-то и дело. Правда, он развел из этого такое представление! Но смотрите, что получается. Этого несчастного мальчишку, который на заднем дворе похабную песню трындит, не понимая ее смысла, он решил воспитать! Но когда, в конце пьесы этого мальчишку обругав, он говорит: “Поди сюда. Дайте ему сахару”, — публика радостно смеется. Играя Фому, я имел в виду конкретных людей сегодняшнего дня — в пластике, в мимике, в интонациях. Вообще черты Фомы Опискина рассыпаны во всех людях. Достоевский показал гиперболизированный порок человеческий — и самодовольство, и желание много говорить, много учить, много интервью давать, по телевидению выступать, повторять одно и то же, обижаться и обижать людей за то, что они тебя обидели. Это все, может, и ужасно, но… человечно.

-У вас были моменты, когда на сцене вам становилось скучно?

-Сейчас довольно редко, потому что я не так много играю и стараюсь соблюдать некую равномерность. Но раньше бывало. Больше всех трется о текст не автор, не режиссер, а актер. Вот кто определяет, есть ли в этом всем столько содержания, столько юмора, столько прелести, чтобы повторять это бесконечно. Думая об этом, я ищу для будущей постановки пьесу, рассказ, автора…

А в каком направлении вы ищете, есть же какой-то внутренний ориентир?

-Веселая злость. Вот то самочувствие, которое бы меня вдохновило. Может быть, Островский — этот автор у меня всегда в поле зрения. Может быть, Шекспир. Я обожаю Ибсена, но там не хватает первой части этой формулы. А сейчас мне бы хотелось, подчеркиваю, веселую злость.

Вы капризны?

-Нет, я совсем не капризен. Просто иногда не нравится произведение, которое предлагают. И на мой вопрос: “А для чего вы хотите это сделать?” — режиссер отвечает: “Странный вопрос. Это же искусство!” Но так можно морочить голову публике, которая некультурна, и на фразу: “Я не понимаю” — ответить: “Не понимаете? Значит, вы искусство не понимаете”. Но меня-то нечего морочить, я сорок лет общаюсь с публикой.

-В выборе произведения вы доверяете своей интуиции, и поэтому так органичны в спектаклях. Так было всегда или это пришло с годами?

-Наоборот, меня много лет обвиняли в неорганичности. Существует штамп, который ко мне “приклеен”. Что я, дескать, актер интеллектуальный. Бывают актеры, которые играют душой, а я — головой. А вы делаете мне комплимент, и я его с удовольствием принимаю.

Вы в этом году справили юбилей — 60-летие.

-Я как раз и не собирался справлять. Мы сыграли “Опискина”. Но так получилось — почти справленный юбилей. Громадное количество телепередач, статей. К тому же все увенчалось орденом. У меня никогда не было никаких правительственных наград. А теперь вот я орденоносец.

— Зрители никогда не смирятся с тем, что Остапу Бендеру 60 лет (у многих вы ассоциируетесь именно с этим персонажем). А вы ощутили груз прожитых лет?

— Могу сказать, что 10 лет назад я был лет на 15 старше. Почти как у Хармса: “Я был очень мрачным стариком”. Так вот, это все позади. Я уже не мрачный и не старик, хотя лет мне прибавилось сильно.

Наталия ЗЕМЛЯКОВА Фото Тимура Гриба


Маленькое интервью, взятое после спектакля — Алла Цыбульская, Бостонское время, 29 ноября 1995.

— Сергей Юрьевич, есть ли сейчас режиссер, с которым вам бы хотелось работать?

— Да, конечно. Кама Гинкас, Морозов, Женовач, но от них нет приглашений.

-Как Вы ощущаете зрительскую смену поколений?

-Те двадцатилетние, которые сейчас приходят в театр, так же восприимчивы, как те, что приходили раньше, а о тех, кто не приходит, я ничего не знаю.

— Ходит ли по-прежнему к Вам в театр Ваш зритель?

-Не совсем. Многим из любивших искусство, оно уже не по средствам. Многие уехали, и наши встречи происходят здесь, за границей. Зрители другие, но театр полон всегда. «Новые русские» на наши спектакли не ходят. Зачем им Ионеско?

— Какую роль Вы сыграли последней? 

— Фому Опискина из “Села Степанчикова” Достоевского в постановке Павла Хомского.

— Что значит для Вас встреча с Вашей публикой в Америке?

— Очень много значит. Мы для этого приехали. Именно для общения. Не для того, чтобы заработать. В Москве сейчас много спонсоров, этот вопрос можно решить. Но здесь происходят именно встречи с теми, для кого мы играем всю жизнь.

 Есть ли разница между европейской и американской эмиграцией?

— Конечно. Европейская эмиграция рассеяна и малочисленна. Американская — очень мощная. Но и здесь есть различия. В Нью-Йорке больше хотят развлекаться. В Бостоне публика требовательнее и сдержаннее.

———

Сергей Юрский: о пьесе Ионеско, Русской Америке и счастье(осень 1995) —  Кстати. Russian American news and views

Спектакль “Стулья” по пьесе Эжена Ионеско (постановка Сергея Юрского) непрост для восприятия. Элементы трагедии, фарса, мелодрамы сплелись в нем столь причудливо, что не сразу настраиваешься на нужную волну, не сразу ухватываешь стержневую идею. И тем не менее с первой до последней минуты спектакля зрители, как завороженные, с напряженным вниманием вбирали в себя происходящее на сцене.

Причина – виртуозная, блистательная игра Сергея Юрского и Натальи Теняковой.О чем же он, этот спектакль? О старости, об одиночестве вдвоем? Да. О любви? В какой-то степени. Но и не только об этом. Как ни странно, за нелепыми речами и эксцентрическими выходками героев пьесы брезжит очень серьезный, чтобы не сказать -глобальный вопрос: о смысле человеческого существования.

Достаточно ли, для того чтобы считать, что ты достойно прожил жизнь, просто быть самим собой, честно делать свое дело и довольствоваться тем, что дарует судьба – либо же надо из кожи вон лезть, стремясь доказать, что ты “не как другие”, что ты в чем-то выше, одареннее, и способен, возможно, как внушают (без особых на то оснований) герою “Стульев” он сам и его супруга, облагодетельствовать все человечество…

Об этом размышляешь, глядя на сцену. И еще сквозит в спектакле мысль о тщете людских усилий, направленных на удовлетворение своих амбиций, на самовозвеличивание. Впрочем, на своей трактовке увиденного не настаиваю. Другой мог воспринять “Стулья” иначе, разглядеть в них нечто иное. В любом случае – этот мастерски поставленный и замечательно сыгранный спектакль будоражит мысль и чувство, заставляет душу зрителя трудиться.

После спектакля Сергей Юрский, несмотря на то, что самочувствие,по его признанию, оставляло желать лучшего, любезно согласился ответить на несколько моих вопросов.

– Сергей Юрьевич, чем привлекла вас эта пьеса?

– Я считаю, что в театре нужно перестать рассказывать отдельные истории о жизни, они перехвачены кино и рассказываются более натурально. В театр в последние годы хлынули поэзия, философия, и это хорошо. Правда, бывает при этом в театральных постановках излишек поэтического пафоса, а философия на сцене зачастую чересчур назидательна, теряет простоту. Эжен Ионеско в лучшей (я ее считаю таковой, хотя у него все работы великолепны) своей пьесе “Стулья” как раз и сумел соединить поэзию и философию, и вместе с тем – это вещь совершенно плотская. Это ведь пьеса не про одиноких стариков (о них пьес много), она – обо всех, кто сидит в  зале, обо всех, кто играет эту пьесу. Это привлекательно. Пьесу, которая до сих пор считалась элитарной,мы провезли по стольким меридианам, городам, странам, столько раз играли ее в Москве за эти полтора года, что стало совершенно ясно: она доступна зрителю, публика ее понимает и принимает. Я по-прежнему влюблен в эту пьесу, которую мы сегодня играли в восемьдесят шестой раз (премьера была в конце зимы 1994 года). И мы еще будем играть ее – до сотого спектакля в этом же темпе, а затем приступим к работе над новым спектаклем, и со “Стульями” будем выходить на публику чуть реже.

– Вы впервые в США?

– Нет, в США я в четвертый раз, но впервые – со спектаклем. До этого дважды были концертные поездки, один раз приезжал на киносъемки.

– У вас есть, очевидно, какое-то свое представление об Америке?

– Скорее, о Русской Америке. Америка как таковая для меня остается нетронутой. Я ее очень сильно чувствую: ощущаю ее мощь, некоторую чуждость мне и – таинственность. Хотя говорят, что Америка – страна простых решений, простоты я пока не почувствовал. А вот Русскую Америку знаю хорошо. Именно она – цель моей поездки. У меня были, без преувеличения, сотни встреч с людьми,и на сцене, и за сценой, и вне сцены. И я с большим интересом наблюдаю за странным и жутковатым процессом прививки стране – громадной новой ветки.

Зал, в котором я сегодня выступал, самый маленький за все гастроли. Были залы вместимостью  до полутора тысяч человек, и они были заполнены до отказа. И, повторяю, у меня было много встреч помимо сцены.

– Какой же видится вам она, Русская Америка?

– У меня на нее большая надежда. Попробую объяснить. От первой поездки к четвертой, нынешней, я все чаще встречаюсь с молодежью. И если поначалу мне казалось, что это люди,оторвавшиеся от России, ее культуры, то теперь ситуация видится иначе. Я вижу, что отрыва нет. Вот  ведь и сегодня в зале немало было людей в возрасте, однако была и молодежь. Значит, она тянется к  русской культуре. Это радует.

Говоря о Русской Америке, не могу не упомянуть о том, что несколько моих друзей стали здесь, в этой стране, выдающимися людьми. Назову широко известных Иосифа Бродского, Михаила Барышникова. Назову людей, не столь известных, но тем не менее добившихся замечательных успехов в своих областях: это работающий инженером в космическом центре в Хьюстоне Марк Зальцберг, доктор Александр Гольбин, у него своя клиника в Чикаго, он работает в  очень серьезном госпитале с детьми, издал книгу на английском языке. Это живущий в Сан-Франциско фотохудожник Михаил Лемхин, чудесные у него работы; это фотохудожница Нина Аловерт в Нью-Йорке… У меня здесь, в Америке, сотни друзей и новых в том числе, таких, к примеру, как работающий инженером в Детройте Михаил Вассерман, большой знаток нашей российской культуры, собиратель ее ценностей. Перечень подобных людей мог бы быть очень велик. Но мне интересны не только те, кто здесь как-то себя прославил. хотя я за них очень рад. Я вижу, как налаживаются тут нормальные отношения человека с обществом, с природой. Все больше и больше встречаю людей, которые нашли здесь себя, построили свою жизнь в этой стране.

Мы очень многое потеряли, утратив эту общину. Но я говорил о надежде… Эта надежда не на обратный исход, что совершенно нереально, а – на поддержание с нею постоянной дружеской связи.

— Тут напрашивается вопрос “провокационного” плана: а сами вы присоединиться к этой общине не хотите?

– Нет, у меня иная судьба. Я актер, актер драматический, я  связан с языком. И мой зритель, в основном, там. Хотя и здесь,конечно, тоже. Проблема отъезда передо мной не стоит. Несмотря на всю тревожность происходящего в России.

– Кстати, о России. Каковы ваши прогнозы относительно ее будущего?

– На ближайшее будущее – прогнозы мрачные (при некоторой надежде, если говорить о будущем более отдаленном). Почти год,как в стране идет война. Помимо того, что это само по себе страшно, это дает еще метастазы на все общество, что,несомненно, скажется в дальнейшем.

– А прогнозы по поводу развития искусства в России?

– Ну, искусство, в частности, театральное, не настолько прямо связано с общественными спадами и подъемами, чтобы автоматически переносить мрачные прогнозы и на него. У искусства, как это ни парадоксально, есть все шансы для расцвета. Есть свобода, есть определенные возможности, есть выбор…

– Выбор чего?

– Да чего угодно: места работы, направления работы; выбор партнеров. Больше риска, конечно, но и выбор есть. И еще такой момент. Раньше поддержка могла быть лишь одна: сверху. Теперь поддержки может не быть вообще, но не исключен вариант (знаю по опыту), что она может прийти с самой неожиданной стороны.

– Доводилось ли вам в последнее время читать хорошие стихи на русском языке,написанные авторами, которых вы дотоле не знали?

– Да, доводилось, но чаще всего в рукописи, т.к. издаваться сейчас тяжело, многим это не по карману. Планка в их стихах поднята очень высоко, с учетом того уровня,который задает в своих произведениях Иосиф Бродский. Это самая высокая мерка, какая только может быть.

– Нет ли тут некоторого сужения? Я имею в виду, что существуют и другие направления в поэзии, помимо того, которое представляет Бродский. Скажем, направление, к которому принадлежит Коржавин: более “земное”, что ли…

– Есть и еще более “земные” поэты. Твардовский, например.Отличный поэт. Но я говорю о Бродском, поскольку он поэт действующий, выпускает сейчас цикл за циклом. Замечательный же поэт Наум Коржавин в настоящее время больше проявляет себя как эссеист. С Коржавиным я недавно виделся. Это, кстати, тоже один из тех здешних моих друзей, которых не обошла слава. Очень его люблю. Так вот, возвращаясь к вопросу о новых поэтах. К сожалению, я сейчас не вспомню фамилий… Только имя: Алиса, очень хорошая поэтесса. Потом, в Таллинне русская поэтесса подарила мне книгу о своем отце, там стихи и проза, и то, и другое – на весьма впечатляющем уровне.

– Мы начали наш разговор с вопроса о пьесе “Стулья”, а ваших гастролях по Америке… Завершая тему: какое впечатление произвел на вас здешний зритель?

– Иногда я бывал им восхищен, иногда – просто удрвлетворен. Нынешняя поездка – это эксперимент. Мы привезли цельное произведение, причем очень сложное. Мы рисковали, но в итоге ясно, что риск этот был оправдан. Я прекрасно слышал сегодня во время спектакля, как две женщины пытались противопоставить себя залу. Они заразительно смеялись как раз в тех местах, где мы и ожидали смеха, а зал их не поддерживал, он как бы несколько давил на них. Эта борьба шла, я бы так сказал, на поле нашего сердца… Не скажу, что нам сегодня удалось “расколоть” зал, но он был удержан в состоянии напряженного внимания на протяжении всего спектакля. Это само по себе очень здорово. А прибавьте к этому несколько абсолютно полных слияний желаемого с действительным на спектаклях в Нью-Йорке, Бостоне, Сан-Хозе…. В этих слияних и состоит счастье артиста. А разве я смогу забыть этих двух сегодняшних женщин?!

– Некоторая сдержанность зала вызвана, очевидно, необычностью пьесы…

– Безусловно. И еще – отсутствием здесь русского театра, который приучал бы к восприятию сложных пьес, необычных приемов. Ведь сюда привозят упрощенные вещи, и это напоминает скорее клуб, чем театр. Наши же гастроли – попытка перейти от уровня клубного к уровню театральному.

На этом завершилась наша беседа. Завершилась вынужденно, так как артист спешил: ему с супругой, актрисой Натальей Теняковой,предстояло еще ехать в Пало-Алто, разместили их там. А на следующий день – самолет на Москву.

Сергей Юрьевич, Наталья Максимовна, счастья вам!

Интервьюер — Николай Сундеев (осень 1995, Сан-Франциско)


Сергей ЮРСКИЙ. Закрывается дверь студии, и… Культура 23 декабря 1995

Я сам редко слушаю радио. Как редко слушаю музыку на проигрывателе. Они меня отвлекают, я не могу ничего делать. Может быть, единственное занятие, которое я могу совмещать со слушанием радио или музыки, — мытье посуды. Я замечаю, что радио захватывает меня, требует моего внимания и постепенно останавливает все мои действия. С другой стороны, вот уже более 40 лет я сижу в радиостудиях разных городов и делаю различные записи, надеясь, что в отличие от меня другие люди часто слушают радио, не выключают его.

Это особое искусство — спрашиваю я себя и вас. Или особая техническая конструкция передачи звука?

Я  думаю, что это искусство. Совершенно не похожее на все остальные и абсолютно нетленное при том, что возникло оно недавно. На что оно похоже? На этот вопрос я пока не отвечу, я еще буду думать, попробую что-то еще послушать сам и, когда закончится этот громадный фестиваль радиотеатра, может быть, отвечу на этот вопрос.

А пока я расскажу, как происходит радиозапись для тех, кто не знает.

Студия. Конечно, микрофон, свет для того, чтобы видеть текст, и стены в дырочку. Это специальное акустическое приспособление — оно делает камеру, в которой ты находишься, звуконепроницаемой. И если не читаешь текст, а беседуешь со слушателями, глаза утыкаются в бесконечные дырочки — как в грузинских домах, только там дырочки заменены бутылками, вмазанными . в стену. И в хороших театрах в стены для акустики вмазываются горшки. Так что радиостудия, несмотря на симметричность дырочек, все-таки похожа на дом.

Через окно я вижу режиссера и звукорежиссера. Сперва мы напряженно смотрим друг на друга. Дается проба звука, звукорежиссер заходит и говорит: “Микрофон не так стоит. Стол скрипит. Не кладите руки на стол, у вас часы стучат о поверхность”. Это, естественно, всегда происходит.

Наконец начали. И обязательно режиссер кричит: “Стоп! Подождите, у вас что-то с голосом. Может быть, чаю попьете?” Похрипывает или интонация не нравится, да ты и сам чувствуешь, что пока не идет. Иногда это длится час, иногда всего одну-две минуты — не идет, не идет, а потом…

Постепенно мы перестаем видеть друг друга. И остаемся в глухом одиночестве наших камер с изолированным звуком. И тогда постепенно сосредоточиваешься на тексте или на мыслях, которые хочешь высказать.

Я не могу сказать, что радиослушатель мне рисуется конкретно, что я ясно вижу, какая у него форма лица, какого цвета волосы, глаза… И не знаю, каким я ему рисуюсь. Может быть, меня помнят по фильмам, а может быть, все исходит из голоса. Это самое замечательное — из голоса рисовать человека: вы сами активны, вы творец. Вы слушаете голос и создаете свою картинку, и мы приближаемся друг к другу так, как это невозможно ни в телевидении, где многое мешает, ни в театре из-за реального расстояния между актером и зрителем, ни в кино, потому что там неравные условия — лицо размером с дом на крупном плане, а человек в зале совсем ничтожен в сравнении с этим лицом. Кино гордое, оно подавляет, а радио — разговор из уст в уши. Все остальное — воображение и доверие.

Такого погружения в материал, такой радости от общения с текстом, как на радио, пожалуй, не испытываешь нигде. Признаюсь, я пытался перенести на радио то, что исполняю в концертах. Как занятно, что у меня ничего не вышло. Вещи, проверенные по десяткам городов, сотням сцен, смешные или трогательные, стихи, проза, которые я знаю наизусть, люблю, не получаются.

Радио — это импровизация. Мера импровизации очень важна во всех искусствах. Она не должна быть полной, потому что тогда нет формы. Все должно быть сформовано и только тогда вынесено к зрителю, но в сделанное должен быть внесен сегодняшний привкус, то есть момент импровизации, интуитивного ощущения сегодняшнего дня, сегодняшнего зрителя.

А на радио мы чаще всего переносим свое первое соприкосновение с текстом. Это не значит, что мы его не читали раньше, но читать — одно, а произносить, вливать его в форму, создающуюся в данный момент, — совсем другое. И здесь случаются счастливые вещи.

Я нигде не испытывал такой радости от стихов Аполлинера, Пушкина. Я читал те его стихи, которые никогда бы не посмел читать со сцены. На радио читаешь то, что не рискнул бы доверить никому другому. Это самое доверительное искусство.

Рассказ Ирвина Шоу “Солнечные берега реки Леты”, который прозвучит в программе фестиваля, и я за честь это принимаю, — одна из тех работ, которые мне очень нравятся.

С радио мне прислали текст, я прочел его впервые то ли в метро, то ли в троллейбусе, и он меня зацепил сразу. Только показалось, что длинно и, наверное, надо сокращать.

А потом была запись. Передо мной лежал набор листов — они всегда лежат отдельно, чтобы тихо переворачивать. Разрезают их не зря, а для того, чтобы найти единую форму, кантилену, тянущийся звук, который, конечно, создан автором, но выражен может быть актером, оставшимся в художественном одиночестве в радиостудии.

Студия запирается на тяжелую дверь, чтобы ничего не было слышно, и актер, погруженный в эту неестественную для него сферу тишины и полного отсутствия зрителей, начинает разговор один на один с каждым слушателем.