Новая газета, 23 ноября 2012

Сергей Юрский ставил спектакль «Правда хорошо, а счастье лучше» в Театре имени Моссовета. Сам замечательно играл и пел «Запрягу я тройку борзых, темно‑карих лошадей…» не в кабацком стиле, а так, как когда‑то пели. Помогал ему Дима Покровский, создавший лучший ансамбль на родной песни. Фелицату у Юрского репетировала Раневская, и я попросил Сережу походатайствовать, чтобы Фаина Георгиевна, которой было за восемьдесят, пустила меня поснимать карточки. Я многих не успел снять и написать о многих не успел. Ефремов, Леонов, Смоктуновский… Здесь хотелось успеть. Юрский договорился и велел мне звонить. Несколько раз Раневская отказывалась. Но однажды сказала: «Вы знаете Неёлову? Берите ее и приходите». — Все было совсем не так, ты ничего не помнишь, — сказала Неёлова. — Фаина Георгиевна увидела по телевизору отрывок спектакля «Спешите делать добро», позвонила администратору в театр и попросила мой телефон. «Мы посторонним телефон не даем», — сказал он. Услышав это, я чуть не упала в обморок. Год мы работали в одном Театре имени Моссовета, я ее обожала, но не решалась подойти. Что сказать? Я вас люблю? Глупо. Нахожу телефон и звоню ей извиняться. Слышу запинающийся голос и замечательные слова в свой адрес. Я была счастлива и пригласила ее на спектакль.
— Я не могу оставить своего Мальчика. — Можно тогда я приду к вам домой и сыграю спектакль? — Можно. — Ничего, если мы придем с моим другом‑журналистом, он мог бы нас сфотографировать? — Ни в коем случае! Я этих тварей терпеть не могу. Тут Неёлова почему‑то вспомнила про внуковскую собаку. — Он написал про овчарку, которая ждала два года хозяина в аэропорту (Эта история преследовала меня долгие годы. Что бы я ни писал, я оставался тем самым журналистом, который напечатал заметку про собаку, но иногда верная Пальма помогала наладить контакт с героями.) — Приезжайте с ним ко мне в Большой Палашевский.
Страшно опаздывая, мы с цветами отправились в гости, совершенно забыв, что нам не известны ни номер дома, ни квартира. — Вы не знаете, где живет Раневская? — спрашивали прохожих. Нам казалось, что ее дом должен кто‑то знать. И правда, нам его показали. Консьержка сказала квартиру. Постучали. Не получив ответа, взялись за ручку двери, и она открылась. От опоздания, зажима и волнения Марина встала на колени:
— Фаина Георгиевна! Простите, что мы опоздали! — и в этот момент она осознала пошлость ситуации. На коленях, театрально, уф! Раневская сидела в кресле спиной к большому окну в полном макияже, в прическе, принаряженная в темный жакет. На ногах у нее были «валеночки» из цигейки мехом внутрь. Тут же крутился Мальчик, пушистый барбос с голубыми подслеповатыми глазами и облезлым от старости ко жаным хвостом. — Ну что вы, деточка, — сказала Раневская просто, — вы совершенный Мольер. Садитесь! Марина встряхнула кудрями и села не на продавленный диван, а у ног, чтобы в кадре оказался и пес.
— Вы снимайте нас вот так, по колени. Было видно, что она приготовилась к сеансу: вызвала из театра гримершу, сделала прическу. Строго оделась. Но не зря она не терпела «этих тварей». Именно валеночки, которые были надеты для удобства, а не для съемки, привлекли меня обаятельным несоответствием ее образу. К тому же, хоть Мальчик из кадра и вышел, но Марина осталась на полу тоже в сапожках, но уже мехом наружу. Эта карточка, которую вы видите, была не главной, как и чудесный снимок с Юрским, который, придя поддержать меня для «семейного» фото, повис над дамами в строгой позе. (Показать кадр не могу, поскольку из любви и восхищения отдал маэстро все его негативы — чего не делал в жизни — для его работы над книгой. Сережа, сохранились ли они?)

Главным для меня был портрет той самой, узнаваемой, несмотря на возраст, Раневской. И он был сделан на фоне стены, которую украшали фотографии с подписями и посвящениями ее друзей и почитателей ее таланта: Улановой, Качалова, Пастернака, Ахматовой, Шостаковича… (Позже она спросила карточку у ставшей близкой ей Неёловой и, по просьбе Марины, у которой тоже хорошо с юмором, определила ее недалеко от фотопантеона среди любимых собак.) Она доверилась мне (возможно, благодаря дружбе с Юрским и Неёловой) и показалась такой, какой я хотел ее увидеть — знакомой. Мне хотелось узнать ее, а значит, и себя вчерашнего в том, который кажется другим (иным) сегодня. Я был у нее еще пару раз, притаскивая снимки, которые ей, похоже, понравились. Она даже побаловала одним из своих рассказов, часть из которых (не всякий раз удачных) ей как остроумице вовсю приписывали. У Раневской была домработница Нина, которую она отправила в Елисеевский гастроном купить продуктов, поскольку ждала гостей. В дверях Нина читает бумажку с заданием: «Купить масло, булку, ветчину, сыр, осетрину там, торт к чаю… Правильно?» — «Правильно». — «Да, — говорит Нина, выходя в дверь, — и чтоб не забыть, Фаина Георгиевна: в четверг конец света».
Кроме дружеского расположения я был одарен и конфликтом. В театре на репетиции Раневская была в костюме, но без грима. Спросив разрешение у Юрского, но не поставив в известность Фаину Георгиевну, издалека телевиком я снял несколько вороватых кадров. — Кто это там щелкает? — заикаясь, закричала она, остановив репетицию. Пришлось выйти на свет. — Господи, Юра! Я же без грима! От вас не ожидала. Какие чудесные отношения у нас сложились. Я даже имела на вас серьезные виды. Мир был восстановлен, да никакой войны и не было, кроме игры. Она обожала игру. — Марина, деточка, — говорила она Неёловой, с которой часто виделась и которую любила, — снимите шапочку! — Это мои волосы. — Боже мой! Такое количество волос и такое маленькое личико. Как воробьиный пупик. И, деточка, открывайте лоб, таким лбом надо гордиться. Они каждый раз играли в какую‑то игру, которую почти всегда предваряло «неузнавание». Полностью пройдя по телефону обряд «опознания», Неёлова по приглашению приехала в Большой Палашевский, предварительно сказав, что скоро будет. Фаина Георгиевна в халате сидела в кресле. На коленях у нее стоял таз с горой лекарств, которые она принимала. Марина открыла дверь. — Господи, кто это? — Марина. — Какая Марина? — Неёлова. — Неёлова? Деточка моя! О боже мой! Приехала. Деточка моя приехала, моя внучечка приехала! Я так рада. Я буквально оху…аю. Она употребляла слова не часто, к месту, без пошлости и совершенно точно рассчитывая эффект. А драматургию общения любила и создавала ее мастерски.
На подоконнике в большой комнате стояли ряды круп. Вот — возрастное, подумала Неёлова, собирать пшено, гречку… Там же лежала ученическая тетрадь. Это была книга расходов на кормление птиц. Крупы предполагалось рассыпать воробьям. Придя однажды, Неёлова села не на видавший виды диван, а в кресло спиной к окну и затеяла высокоинтеллектуальную беседу. Все было мирно и по‑домашнему. И вдруг Раневская говорит: — Сволочь! Вон отсюда! Марина, понимая, что в комнате никого, кроме нее, нет, решила, что померещилось. И продолжила беседу. — Сволочь! Немедленно вон отсюда! — повторила Раневская. Продолжая разговор, Неёлова стала медленно вставать. — Вон, я сказала! Вон! Дождавшись, когда Марина, попятившись, направилась к двери, Фаина Георгиевна, заикаясь, выкрикнула: — Сволочь! Сволочь эти голуби. Объедают моих маленьких воробушков! Они играли всякий раз. То с южным говором просила Неёлову погадать «чи выйдет она взамуж хоть один раз», то, выпив по наперстку, пела «Шумел камыш» как городской романс (она и Камбурову научила его петь по‑своему — грамотно). Раневская и Неёлова не были подругами — слишком велика была разница в возрасте, в способе жизни и в восприятии мира, но слово «внучечка» многое объясняет.
В последний день их общения, позвонив Нине Станиславовне Сухотской (самой близкой подруге Фаины Георгиевны со времен немой «Пышки»), которая не отходила от нее в больнице, Марина спросила, когда можно навестить Раневскую в больнице. Палата была на троих. Над Фаиной Георгиевной висела перекладина, чтобы легче было приподниматься. Вторая соседка спала. Третья сидела на кровати в наряде, который и в театре показался бы неправдоподобным. На ней был чепчик грудного ребенка и черный мужской пиджак огромного размера. А рядом Раневская в здравом уме и полной памяти. Они провели много времени в общении, только изредка Марина выходила в коридор поплакать. — Не плачьте, деточка, все будет хорошо. Что Вы репетируете? — «Кто боится Вирджинии Вульф?» — Как хорошо, что где‑то репетируют хорошие пьесы, — она пожала руку крепко. — Вы играете сегодня? — Да. Она приподнялась и помахала другой: — Храни вас Господь, деточка! Позже, в тот же день, по дороге в операционную она рассказывала анекдоты, развлекая врачей. Потом вздохнула и ушла. А Неёлова вечером играла спектакль, с которого началось их знакомство: «Спешите делать добро!».