Андрей Толубеев. Из беседы с Сергеем Юрским. 22 октября 1996 года. — В книге Толубеев А. Ю. В поисках Стржельчика: Роман-интервью о жизни и смерти артиста. СПб., 2011

Источник

— Стржельчик — один из героев моего детства. Оно еще не кончилось, когда я стал поклонником Большого драматического театра. Задолго до появления в нем Товстоногова. Я был бешеным поклонником, и, следовательно, Стржельчик, как герой этого театра, был для меня фигурой значительной. Не самым, признаюсь, любимым актером, потому что он был герой, а я любил характерных актеров. Но Стржельчик — один из тех, кто сделал для меня театр и актерство притягательной профессией, это несомненно. Тогда он был герой и по амплуа — «тенор». Он играл «теноровые» роли, а я любил «басов», но Стржельчиком тоже восхищался.

Потом наступил второй этап, когда я пришел в театр, и в первом же спектакле — это был пятьдесят седьмой год, спектакль «В поисках радости» — я оказался в группе моих любимых актеров, в том числе с Владиславом Игнатьевичем Стржельчиком как с партнером.

— Что такое Владик?

— Владик — сочетание очень смешных вещей. Они были особенно трогательны, забавны и безумно интересны в паре с Копеляном, потому что Владик — это заявительный человек, человек, который заявляет о себе. Говорит монолог! А Копелян — человек, который посмеивается в кулак и говорит: да брось ты, да ну, на самом-то деле… В паре они были необыкновенны, и дружба их была забавной и прекрасной. Они очень друг друга уравновешивали. Владик культивировал в себе артистизм… Артистизм превыше всего, и даже превыше истины… Копелян обладал «диким слухом» на всякое «превышение», оно заставляло его морщиться и иронизировать. И они были неотрывны друг от друга. В этом и была их прелесть.

— В Копеляне было меньше артистизма?

— Меньше. Копелян как раз был силен натуральностью. И в основном о нем говорили: вот он — ничего не играет, а мы смотрим и чувствуем. О Владике так никогда не скажешь. Он прежде всего играет, и нам это нравится. Артистизм наблюдался даже по впадении его в общественную жизнь, когда он, по уговору, что ли, или просто его потянуло, но он вдруг решил стать общественным деятелем…

— А по молодости этого не было? Внезапно?

— Не было. Нет. Он любил застолья, женщин, разговоры…

— А на собраниях любил выступать?

— Тоже для «звонкости».

— Не более?

— Не более. И вдруг влетел в общественную жизнь! И тогда возникло его знаменитое выступление против президента Соединенных Штатов… Кто же это был?

— Где это было? В Москве? На профсоюзном съезде?

— Да, съезд профсоюзов… А был — Джимми Картер. И ему было поручено обругать Джимми Картера, что он с удовольствием и собирался сделать. И советовался — как, в том числе со мной. Искал интонацию, в которой он это сделает. И выбрал, по-моему, неудачную интонацию Гарри Хотспера (роль Стржельчика в спектакле «Генрих IV». — А. Т.). А мы с ним играли это сотни раз, на многих сценах, и тут, по-моему, на Кремлевской сцене, он произнес горячую речь, и результат получился неожиданный. Собрание ошалело, и, конечно, зал аплодировал, но… как Гарри Хотсперу. Когда он вернулся в Ленинград, не зная, победа это или поражение, на проходной лежала телеграмма: «Стржельчику Владиславу Игнатьевичу. Вы нас не запугаете. Джимми Картер».

— Это вы послали?

— Нет. Никто не знает до сих пор!

— Откуда?

— Из Москвы. Но прелесть заключалась в том, что с этой телеграммой он сам бегал по театру и всем рассказывал… Сам!

Он был всегда возбужден. И это еще одна черта артистизма. Возбужден либо возмущением, либо восторгом.

Его выступления на худсоветах… Когда мы сговаривались, скажем, по-серьезному поставить вопрос о бедах театра и выбирали, кто первый встанет… Наконец надо сказать! Товстоногов не знает, что творится в театре, он оторвался от жизни, мы должны открыть ему глаза!.. И Владик вставал: «Я первый скажу… Хулиганство!» Все вздрагивали. «Пора, наконец, сказать!.. Вчера!..» Все замирают. «На репетиции иду по сцене, наклоняюсь и поднимаю… гвоздь!» Гробовая тишина худсовета. Товстоногов сопит, закуривает очередную сигарету: «Ну и что, Владик?..» — «Гвоздь!» — «Ну?!» — «До каких пор на сцене будут гвозди?! У нас есть спектакли, в которых люди ходят босиком! А если они наступят на гвоздь? Я подобрал этот гвоздь и отнес его Валериану Ивановичу, пусть у него лежит этот гвоздь!»

А теперь расскажу… отчего даже хочется плакать, понимая, что его нет, что таких людей вообще мало. А сейчас даже не знаю такого второго…

Я вспоминаю провальные ситуации разного толка. Например, делается спектакль, о котором в результате расходятся мнения. Товстоногов настроен против, а мы в нем играем и нам… Или делаем спектакль, в котором весь театр «дышит» хорошо, но публика не принимает… что-то не идет! И наконец, и публика принимает, и весь театр, а начальство не принимает. В последнем случае легче всего. Тут актеры друг друга держатся… А вот когда публика не принимает, когда что-то у актера не получается и было хорошо, а стало плохо…

Вспоминаю много случаев, когда мы сидим наверху и слышим по радио, что идет «завал», что там, где должна быть реакция, ничего нет. А мы оба тоже играем в этом спектакле… Владик срывается с места и — «Кошмар! Что такое?..» — бежит по лестнице на сцену, и я бегу за ним, не зная, что он будет делать… Что он делает? Он становится в кулису, ловит взгляд человека, который попал в эту ситуацию, у него, как говорится, «не идет», и начинает ему показывать большим пальцем «Во!» и шепчет: «Идет-идет!.. Хорошо! Во!» И при мне начинает вытаскивать сцену.

На артисте может отразиться болезнь, неудачи сегодняшнего дня, трагическое может случиться, как однажды было у Ольхиной — стала говорить текст из другого спектакля. Представляешь?! Такие ситуации на сцене нередки. И Владик при таком повороте событий всегда брал огонь на себя, как он говорил, «беру на сэбя»… Этот «пан католик» брал «на сэбя». «Пан католик» — прозвище, которое ему дал Борис Лёскин. «Спокойно-спокойно…» — шепчет он и начинает выводить 442корабль из опасной зоны, никогда не сбегая от катастрофы, потому что театральная сцена — это его стихия…

Последнее наше свидание было в больнице, уже после операции. Тяжелое зрелище, но тогда еще обнадеживающее.

— Это на улице Маяковского?

— Да, в больнице на Маяковского. Мы пришли к нему вместе с Наташей (Теняковой. — А. Т.) и Владик был плох, но лучше, чем мы ожидали, потому что разное рассказывали.

— Это когда было?

— Недели через две после операции. Еще была надежда возвращения. Еще не вставал, но рука шевелилась и была очень крепкая. У него вообще была сильная рука, и в этой ситуации тоже. Левая… Мы пожали друг другу руки. И он сказал: «Да». Много раз повторял. Соответственно говорить пришлось нам. Что-то рассказывать, что-то спрашивать. И на всё — помнит ли он? знает ли он? — на всё в ответ «Да». Смотрел очень осмысленно, улыбался сколько мог, но… в глазах были слезы… может быть, от болезни…

— Он явно узнал, кто пришел?

— Мне так казалось. У меня и сейчас сжимается горло… Как ужасно, что мы смертны. Все гибнет. И потрясающий артистизм, и потрясающее жизнелюбие, физическая красота и юных лет, и старости. Красота Стржельчика просвечивала сквозь любые гримы, как он ни «уродовал» себя. Он очень любил грим перевоплощающий и всегда хорошо им пользовался в «уродливых» ролях. Но красота просвечивала все равно. В этом и была прелесть — в этой двойственности. И все это обречено на умирание?!

Последнее, что запомнилось, это на все сказанное — «да». Таким он и был. На жизнь говорил: «Да». И не было у него жизни, кроме театра.