Наталья Крымова. СЕРГЕЙ ЮРСКИЙ: СИТУАЦИИ И ХАРАКТЕРЫ. Литературная газета, 8 января 1975 года.
Этот текст был позже доработан и дополнен автором для книги «Любите ли вы театр (1987)»
Свои концертные выступления в Москве, в Зале имени Чайковского Юрский иногда начинает с Пушкина. В искусстве этого актера все освещено мыслью, мыслью продиктовано даже построение программы. Случайного нет ни в выборе, ни в последовательности исполнении, ни в том, как, каким способом посылается в зал слово.
«Там, где дни облачны и кратки,
Родится племя, которому умирать не больно."
Этот эпиграф из Петрарки к 6-й главе «Онегина» звучит сначала по-итальянски. словно издалека и загадочно. потом по-русски, приближаясь к смыслу событии и нас, слушающих, приближая к ним.
Когда Юрский читает Пушкина в Зале Чайковского, вдруг вспоминаешь, что он из Ленинграда. Холодновато-торжественная архитектура зала вторит классическому строю стихов и еще чему-то ленинградскому, «петербуржскому», что несет в себе актер.
Но любой исполнитель знает, как трудна эта сценадля того, кто желает быть услышанным. Огромное пространство стоит между актером и зрителем, но это пространство Юрский постепенно не только преодолевает, сокращая, нет, он как бы оживляет его, с каждой следующей минутой все больше, и вот уже нет никакой преграды, и мысль, и чувство, и люди, и события — все живо, все приближено к слушающим, и огромный зал беззвучен, только тихо дышит,он радостно подчинен.
Наверно, это и есть Искусство, рассказывая о котором. всегда мучительно ощущаешь невозможность полного раскрытия его тайн.
Актер читает шестую главу «Онегина» — дуэль, смерть Ленского. Юрский — мастер истолкования, он из пушкинского текста извлекает мысль сегодняшнюю, прямо к нам обращенную. Дуэль — это подчинение людей предрассудкам, ими же выдуманным, это смерть, которую артист осмысляет как потерю общую, для всех, для жизни. Точно так же прозвучит выстрел на Черной речке, и на снег упадет Пушкин, — прямая ассоциация встает за пророческими стихами. Юрский настойчиво ведет к ней зал. Неожиданным ударением, едва не порвав ткань стиха (но не порвав), он резко выделяет одно-два слова, указывает на то, что у Пушкина есть эти повторы и они не случайны. «Быть может, он для блага мира иль хоть для славы был рожден…» Через три строки: «Быть может, на ступенях света…» — и еще раз: «Его страдальческая тень, быть может, унесла с собой…» «Быть может», трижды повторенное, становится носителем смысла трагического и, если можно так сказать, более общего. Это не сожаление о том, что могло, бы быть, это суровое осознание того, что уже ничего быть не может— человек умер, жизнь кончена. «А где, бог весть. Пропал и след…»
Когда программа начата Пушкиным, после антракта Юрский резко спускается к прозе (в буквальном и переносном смысле), то есть к тому, что составляет предмет cатиры: «Крокодил» Достоевского, рассказы Зощенко, миниатюры Володина и Жванецкого. Тут торжествует уже не «чтецкое», а игрвое начало, хотя отделить одно от другого у Юрского очень трудно, почти невозможно. (А если актер владеет секретом редкого единства, к чему же нам, критикам, щаниматься обратным делом?)
Но, конечно, в сатире он больше играет.На обширное пространство сцены он выводит одного за другим персонажей и расставляет их так, чтобы каждого можно было рассмотреть как следует (средства этого театра самые простые: интонация, жест, иногда строго продуманное передвижение по сценической площадке).
Фантастический и страшноватый юмор Достоевского, пожалуй, с такой силой еще не звучал со сцены, как в этом «Крокодиле», не законченном писателем, нл давшем актеру возможность создать ряд завершенных гротескных фигур.
Иван Матвеич, обыкновенный российский обыватель. Собравшись в вояж, он перед отъездом легкомысленно посетил зверинец и был проглочен крокодилом на глазах почтенной публики, собственной жены и «домашнего друга». Юрский произносит «ДОМАШНЕГО» так, будто пишет в воздухе это слово старинным писарским почерком. Жена, Елена Ивановна, заплаканная, «НО ПОХОРОШЕВШАЯ» (это слово выделено так, что взаимоотношения Елены Ивановны, мужа и «домашнего друга» не требуют комментариев), покидает зверинец, оставив Ивана Матвеича в крокодиле, а друг принимается хлопотать о высвобождении узника.
От индивидуумов Юрский снова возвращается к «массовке», то есть к толпе, только что потрясенно смотревшей, как крокодил заглатывает человека, и тут оказывается (можно ли было предвидеть?), что та же самая толпа уже стала чуткой аудиторией, внимающей гласу из «крокодиловых недр».
Обо всех этих невероятных обстоятельствах и характерах Юрский рассказывает, как о чем-то вполне реальном,и каждую роль проигрываетс максимальным к ней вниманием и особым подбором выразительных средств.
«Роли» — крошечные. Елене Ивановне, например, кроме подчеркнутых слов «но похорошевшая», дан лишь смех. «Ха-ха-ха»,— смеется Юрский каким-то жутким, оловянным смехом, изображая флирт этой дамы с «домашним другом», и от этого смеха некоторое время не можешь опомниться. Так не смеются в жизни, так ни при каких обстоятельствах не смеются женщины! Но может быть, женщина, хорошеющая, когда ее муж проглочен крокодилом, смеется именно так?!
Юрский овладел стилем необычного, фантастического театра, вернее, фантастической прозы, перенесенной им на подмостки. Мы не знаем, каким голосом разговаривал Воланд, странный гость булгаковской «нехорошей квартиры», но теперь кажется, что он говорил именно так, как это показал Юрский. Актер не прибегает к приемам трансформации, но когда дело доходит до Воланда, даже спина у него становится какой-то другой, будто стальной стержень в ней, а кисти рук, пальцы мгновенно приобретают странную гибкость, как у иллюзиониста. И кажется, леденеет воздух у рта, когда сверхотчетливо произносится приветствие: «Добрый день, сим-па-тич-ней-ший Сте-пан Бо-гда-но-вич!»
Юрский читает лишь небольшой отрывок из «Мастера и Маргариты»; он как бы на пробу, на полчаса, вывел на сцену героев Булгакова, показав. какой смысл и художественный эффект заключен только лишь в этом одном сопоставлении — вполне реального Степы Лиходеева и совершенно нереального Воланда с его свитой. А одной фразой в самом финале, произнесенной совсем в другом ритме, с какой-то «отстраненной» интонацией (о том, как шумело и покачивалось у ног море, и белый город вставал на горах), он намекнул на то.что в романе существует еще одна стихия, которую он, актер, пока не трогает. но знает, что она есть и ждет своего воплощения.
В программе, названной «Ситуации и характеры», Юрский исполняет и смешные, и очень смешные, и печально-смешные рассказы, демонстрируя и то, как ситуация владеет человеком. н моменты, когда человек овладевает ситуацией. Зал то и дело взрывается хохотом. Но, как известно, смех смеху—рознь. Актер не смешит публику, oн глубоко заглядывает в чужую душу, чтобы представить ее строениеи место ее среди других. Результат такого рассмотрения иногда бывает смешным. но у Юрского это значит только, что художник встал над ситуацией и над чужим характером и зрителей сумел поднять на ту же высоту.
Недавний вечер этого артиста в Зале Чайковского был необычен, и об этом хочется вспомнить.
Юрский читал и Булгакова, и Зощенко, и Шукшина, но посвятил свой концерт лишь одному из своих авторов. Он так и сказал, предваряя выступление: вечер, на котором, он надеется, будут много смеяться, он посвящает памяти Василия Макаровича Шукшина.
Сейчас о Шукшине много говорят и пишут. Так всегда бывает, когда умирает талантливый художник, умирает неожиданно, в самый хороший, наполненный, казалось бы, только успехами, момент своей жизни. Тогда люди (читатели, зрители) как бы заново пытаются понять, чем был для них этот талант н что они потеряли. Обо всем этом не говорил Юрский.
Юрский начинает читать Шукшина. Смех в зале не смолкает. Смешны и ситуации, н характеры. Но к самому смеху прибавляется что-то еще. совсем особенное; наверное, это можно назвать особой, острой художественной радостью. Недавно умер талантливый писатель — казалось бы, что, кроме горечи и слез, тут может быть?! Но живо его слово! И двойной силой оно наполняется на наших глазах, в полную меру осмысленное н прочувствованное другим художником.
Лучшим в тот вечер был рассказ Шукшина «Сапожки». О том, как шофер по имени Сергей увидел в магазине сапожки, захотел сделать подарок жене, столкнулся сначала с презрением продавщицы, потом с насмешливым непониманием приятелей-шоферов, но сапожки все же купил, преодолев и собственные сомнения (65 рублей!), и «белую ненависть» в глазах продавщицы, и горечь от хохота приятелей. Юрский очень подробно и очень неторопливо прослеживает все этапы этих сомнений, этой борьбы с самим собой, с собственными и чужими привычными взглядами. Последняя при подходе к дому мысль Сергея: если Клавдия, жена, будет косоротиться, утоплю их в колодце…
Самое прекрасное — финал рассказа. Сергея встречают жена и две дочки. Я не проверяла, какие знаки препинания поставлены Шукшиным в этом месте рассказа. Но Юрский читает, после каждого слова ставя точку, делая паузу и думая, как бы прослеживая ход мыслей, совершенно новый для человека. Трое сидели. Смотрели. Ждали. Купил. Отец. Муж. Это трудно передать на бумаге — как передать интонацию, от которой меняется выражение множества человеческих лиц в зале? Купил сапожки — всего лишь. Но ведь самый пустяковый факт может стать событием, все зависит от уклада жизни.
И причитания потрясенной Клавдии, натруженные ноги которой никак не влезают в нежные сапожки, и молчание дочек, смотрящих на все это, и то, как Клавдия стелит мужу постель, и то, о чем думает Сергей, куря перед сном последнюю папиросу,— это человеческая жизнь, ее уклад, это четыре судьбы одной семьи и уклад жизни в целом, где любовь, забота, быт, знание (или незнание) друг друга близкими людьми может вдруг отразиться в простом факте: сапожки… Так это прочитано, раскрыто, сыграно (не знаю, какое тут лучше употребить слово) Сергеем Юрским.
А можно было совсем по-другому. Крепко, сочно — как и исполняют иногда шукшинскую прозу. Но Юрский не тяготеет к «быту», и для него было бы искусственным воспроизводить народный говор. Он осваивает стиль Шукшина перерабатывая его по-своему. Но еще важнее другое. Он раскрывает в писателе главное и, как оказалось, самое ранимое — его сердце. И от того, что главным берется не поверхностное, а самое что ни на есть глубинное, не сразу и не всем видимое, от того и фигура писателя предстает в новом свете.
И так случилось на том вечере, что рассказ «Сапожки» вобрал в себя многие мотивы, звучавшие у других авторов,— и столкновение с хамством, и пробуждение в человеке еще не осмысленной, но сильной тяги к справедливости, и многое, многое другое. И все — через один, очень, казалось бы, простенький рассказ Василия Шукшина.
В том сплаве многих дарований, который составлял личность Шукшина, художника и человека, Юрский разглядел нечто очень важное, может быть, самую основу и возвысил еепо справедливости.
Удивительны и свособразны отношения этого артиста с литературой. Он строго выбирает авторов, близких ему по гражданской и художественной позиции, — читает Пушкина, Бернса, Мопассана, читает наших современников. И глубоко общественный смысл литературы несет со сцены, пропуская через собственное сердце. Будь то умница Зощенко, без всякого самолюбия скрывшийся за говором простачка, или Володин, чей лирический герой почти неотделим от самого писателя, или Шукшин— все они будто коллеги и знакомцы артиста, который ради них, ради слова, ими написанного, выходит па сцену и проводит там три часа, волнуясь, в полной и предельной сосредоточенности.