Владимир Марамзин. Первое собрание. К истории 5-томного собрания сочинений Иосифа Бродского, выпущенного в ленинградском «самиздате» в 1972-1974 годах.

Источник — сборник «История одного политического преступления», Харьков, Права людини, 2006. http://library.khpg.org/files/docs/Hefec-1.pdf

Владимир Марамзин в Париже, конец 1970х. Фото Нины Аловерт

Что делать в стране, покинутой гением?

Лев Лосев. «Июнь 1972 года»

ПОЧЕМУ БРОДСКИЙ?

Сегодня Иосифа Бродского, лауреата Нобелевской премии (1987), знают в России достаточно широко. Поэтому такой вопрос может показаться лишним.

Но в то время — почти три десятилетия назад — он вполне мог возникнуть. Бродский стал известен в результате позорного (для страны) процесса 1964 года по обвинению в тунеядстве. Стихи его привлекали многих, но круг читателей был ограничен. Во-первых, его не печатали. Во-вторых, даже общественные выступления можно пересчитать по пальцам. И, наконец, поэт писал много, стихотворения обгоняли друг друга, он читал их только близким ему людям и не заботился об их судьбе.

Но нам, пишущим, почти сразу стало понятно огромное значение Бродского в литературе. По выражению Игоря Ефимова, «мы успели на ходу вскочить в этот трамвай» — тоесть сумели оценить это явление, скорость развития которого безмерно превышала нашу, хотя были мы все на три, пять и более лет старше.

Нельзя сказать, чтобы в конце 50-х — начале 60-х годов в России не было поэтов. Стоит вспомнить Уфлянда, Горбовского, Красовицкого, Кушнера, Еремина, Рейна, уже начинавшегося Лосева, — и это если говорить только о новом поколении. Каждый из нас, особенно в условиях непечатания, ревниво охранял свой мир и вынужден был внутренне считать себя неповторимым и значительным, иначе невозможно писать. Но, конечно же, каждый понимал ценность других и в большинстве случаев осознавал меру таланта каждого.

Уровень мысли, новизна сопоставления понятий, свобода стихосложения, необычность и мощь звучания, широта охвата, связь со всей прошедшей русской поэзией и отзвук поэзии других стран — все это к 1972 году несомненно выделило Бродского как огромного поэта, необходимого каждому из нас в нашем человеческом и литературном существовании.

СБОР РУКОПИСЕЙ

4 июня 1972 года из России был выслан Иосиф Бродский. Мы тогда еще не поняли, что он был первой ласточкой. Началась широкая акция против неофициальной культуры. Вторым на очереди был А. Солженицын (тогдашнее начальство вполне разбиралось в шкале ценностей). Почти сразу вслед за ним выгнали Максимова. Остальное известно.

Вернусь к собранию сочинений. Когда Иосиф рассказал мне о вызове в ОВИР и «приглашении» немедленно уехать, на которое он ответил согласием, понимая, что этот период жизни ему закрыли, я попросил оставить нам все написанные стихи. Иосиф дал мне несколько листков и развел руками. Он не хранил своих стихов, не собирал их ни в сборники, ни в папки. «Все тут», — показал он на голову (хотя оказалось, что в памяти далеко не все).

Помню, меня охватила настоящая паника. Я попросил его перепечатать, что помнит, но времени оставалось мало. Я предложил свою помощь, Иосиф заинтересовался, ему, похоже, стало действительно любопытно собрать все написанное. По его совету я обошел общих друзей, и у каждого нашлись подаренные автором, перепечатанные или переписанные от руки листы. Иосиф отличался подлинно русской широтой, щедростью и несобирательством. Он оставлял свои стихи, следы присутствия, молекулы своей жизни у друзей, приятелей и полузнакомых без счета и памяти. Конечно же, он верил, по Булгакову, что «рукописи не горят».

В то время я сознательно не записывал ни имен, ни адресов, чтобы, в случае чего, действительно ничего не помнить и никого не подвести. Поэтому теперь, через столько лет, я мало кого могу назвать. Разумеется, помогали мне Я. Виньковецкий, Я. Гордин, И. Ефимов, Л. Лосев, М. Мильчик — у каждого было немало Бродского. Огромное собрание оказалось у М. Мейлаха, который, увлекшись идеей, начал розыск среди своих друзей, мне не знакомых. Иосиф сам направил меня по нескольким адресам. Однажды он повел меня к Московскому вокзалу, мы обошли его стороной, пересекли несколько дворов и, поднявшись по крутой лестнице, оказались у Рады Блюмштейн, бывшей жены его товарища. У нее было аккуратно перепечатанное, хотя и никак не систематизированное собрание. Многое у меня уже было, другие вещи я видел впервые, да и Иосиф несколько раз вскинулся, увидев забытые им стихи. Единственная беда была в том, что стихи перепечатывались без строгой пунктуации — хозяйке это казалось не важным, что мне потом немало осложнило работу при редактировании вариантов.

Все собранное Бродский прочитывал, пока не пришло нам время его проводить. Мне было радостно видеть, что он завелся, пытается датировать стихи без даты, по отдельному стихотворению вспоминает, что оно из цикла и цикл должен найтись, ставит забытые переписчиком или не указанные им самим посвящения (иной раз только что пришедшие на ум, спустя годы).

Круг друзей и знакомых все расширялся, вышел за пределы Ленинграда, охватил Москву, куда я ездил неоднократно, особенно после высылки Иосифа.

Иосиф в России был беден, как церковная крыса. Он жил у родителей («полторы комнаты»), которые кормили его. Одевался он, особенно после ссылки, иностранными друзьями (и одевался, кстати, замечательно — лишний повод для ненависти со стороны официальных поэтов и властей). А вот живых денег почти не было. Помню, он был в больнице, и, как члену профгруппы при Союзе писателей, ему полагалось оплатить больничный лист по среднему заработку. Я, в то время член той же профгруппы, пытался выбить для него эти деньги. Оказалось, что за год (не самый худший) Иосиф Бродский, работая ежедневно над своими стихами и над переводами, как галерный раб, заработал всего лишь 170 рублей (столько в те годы зарабатывал, скажем, инженер — но только за месяц, а не за год). Поэтому на дни рождения друзей, на праздники и вечеринки Иосиф приходил с бутылкой водки, завернутой в стихи. Это могло быть свежее, еще никому не известное стихотворение или «стихи на случай» — стихотворное послание, посвящение, дружеская эпиграмма. Подарок это был бесценный, дороже любых других, хотя автор зачастую извинялся в стихах за скромность подношения («но двух рублей давно не видя вместе…» — несколько раз повторявшийся мотив). Среди этих посланий были настоящие шедевры. Как правило, адресаты не отказывали мне, давали скопировать дорогие им тексты для собрания сочинений. И это доверие ко мне и к самому делу давало мне новые силы. Я переписывал стихотворения от руки, а потом печатал: копировальная техника тогда в России была недоступна.

Однажды я пришел к Иосифу на Литейный, и он мне выложил стопку «конторских» книг, сплошь исписанных и изрисованных им в ссылке в Норенской. Он настолько проникся идеей собрания, что решил отдать мне на расшифровку эти рукописи (где было, кроме всего, много личного). Почерк был не самый легкий. Первое время я давал ему перечитывать и убеждался, что многого не разобрал или разобрал неверно. Потом я набил руку.

Конторские книги оказались сокровищем. Кроме известных стихов, таких, как «Стансы к Августе», я нашел там множество новых, мне неизвестных, и, возможно, тех, которых был я первым читателем («Инструкция заключенному», «Сокол ясный, головы…», «Сонет» [«Выбрасывая на берег словарь…»] и др.).

Быть первочитателем великого поэта — привилегия и радость, которые перекрывают весь труд и все опасности, с этим связанные.

При знакомстве с конторскими книгами встал вопрос о рисунках. Рисовал он хорошо — еще один признак большого поэта. Мой друг искусствовед Михаил Мильчик предложил мне помощь — он много фотографировал архитектуру и графику для себя, для своей работы. Мы провели с ним десятки часов над конторскими книгами Бродского у меня дома, на окраине Ленинграда, на Гражданке, где он установил свою треногу с нацеленным вниз аппаратом.

Приближалась дата отъезда Иосифа. В последний день он позвал меня и попросил отвезти в Москву письмо правительству. Оно было адресовано Брежневу и поистине провидчески предупреждало о неизбежном письменном возвращении поэта на родину. Письмо было рукописным, не слишком разборчивым. Посылать в таком виде было невозможно. Договорились, что я перепечатаю его и отвезу в Москву сам (известно, что письма из Ленинграда в правительственные инстанции перехватывались на почте и направлялись в ленинградские органы). Иосиф расписался под чистым листом бумаги, и я, перепечатав текст на этом листе, отвез его в Москву и сдал в приемную ЦК (наверное, не без того, чтобы привлечь к себе внимание). Черновик, если не ошибаюсь, я вернул родителям Бродского.

Предстояло продолжить сбор и составление собрания уже без автора.

В Москве одним из друзей, к которым отправил меня Иосиф, был Виктор Голышев, переводчик английской прозы. У него оказалось немало новых для меня стихов, посвящений, посланий. Он, в свою очередь, перенял эстафету и во многом открыл мне Москву Бродского. Может быть, я сейчас ошибаюсь, но я почти уверен, что переводы английских пьес, сделанные Бродским, пришли от Болышева.

Теперь я знаю, что обошел далеко не всех, что круг общения Бродского был необычайно широк, и для того, чтобы дать мне некоторые нити, он должен был раскрыть определенные жизненные секреты, которые предпочел увезти с собой.

СОСТАВЛЕНИЕ СОБРАНИЯ

Вопрос порядка составления возник сразу же. Я много думал о нем и советовался с Бродским. Однако, после конторских книг я утвердился в том, в чем практически был уверен с самого начала. Порядок стихотворений должен быть хронологическим. Идея не новая, но верная. При нормальных отношениях книгопродавца с поэтом эта проблема не встает. Автор сам организует стихотворения в книги (или циклы), которые выходят в свет одна за другой, оставляя на обочине лишь небольшую часть произведений — для посмертного включения в том «Неизданное». Но вспомним, что до 1972 года в России было напечатано не более десятка стихотворений Бродского, считая публикации в газетах, детские стихи в журнале «Костер» и даже переводы. Поэзия — не только лирический дневник, но и дневник развития мысли, которое у столь интенсивно думающего человека, как Бродский, не могло не завораживать читателя.

Иосиф согласился с хронологическим принципом. Однако, это оказалось не простым делом. Во-первых, многие стихи не были датированы. Во-вторых, Иосиф, просматривая мои «находки», нередко менял даты под стихами по ему только ведомым причинам. Иногда проговаривался: «Поставим тут 65, а то М. обидится». Много работы было с циклом «Песни счастливой зимы». Он несколько раз менял состав цикла, порядок стихотворений и некоторые даты (эту работу он продолжил в Нью-Йорке). Некоторые стихи не смог датировать, ставил год приблизительно, пытаясь вспомнить обстоятельства (такие стихотворения я поместил в конце соответствующего года). Бывали случаи, когда он позже, обдумав, уточнял хронологию.

Когда картина начала выстраиваться, я был поражен и взволнован, как, возможно, никогда не был взволнован раньше. Передо мной лежало первое собрание сочинений крупнейшего поэта нашего столетия, без всякого вызова или аванса. И я был первым его читателем.

Основной корпус поэзии занял три тома. В четвертый попали детские, шуточные стихотворения и стихи на случай, пятый составили переводы. Нелегко было решить, что отнести к основному корпусу, а что к стихам на случай, потому что, как я писал выше, среди последних было немало подлинных удач, выходящих за рамки этого жанра. Пока Иосиф был в России, выбор оставался за ним. Потом решать пришлось мне — разумеется, с помощью друзей.

Не обошлось без курьезов. Мейлах раскопал у себя стихотворение, переписанное им от руки и положенное в папку Бродского. Стихотворение удивило Иосифа. «Совершенно не помню», — сказал он мне. Однако и раньше случалось, что он не сразу вспоминал те или другие стихи. «Но это твое?» — спросил я. «Да вроде…» был ответ. Через два дня Иосиф позвонил мне: «Это же Найман! Это не мое!» Стоит ли говорить, что оно было неотличимо от манеры Бродского.

А вот два стихотворения К. Азадовского так и попали в свод, так Иосиф их и проглядел, принял действительно за свои, и они остались в моем собрании, а потом и в собрании Пушкинского фонда, слепо следовавшем за моим: «Декабрьские строки» («Пернатые на тоненьких ногах…») и «Лисица не осмелится кружить...» — том I, стр. 379-380. Но об этом я узнал позже.

Можно удивиться, что автор принял чужие произведения за свои (и даже поставил в 1972 году дату под первым из них). Но это говорит, во-первых, о том, как много он работал в то время (впрочем, и всегда), и, во-вторых, о желании многих уже тогда подражать ему. Возможно, конечно, что такой поэт, как Бродский, подмял под себя целое поколение окружавших его молодых (вспомним о Шекспире).

Когда собираешь экземпляры из разных источников, неизбежны варианты и разночтения — от опечатки, меняющей смысл фразы, до авторской правки. Не всегда очевидно, какой текст основной, окончательный, что было поэтом сокращено, что добавлено. Без контакта с автором, без других рукописей и черновиков можно было полагаться лишь на чутье и помощь (память) общих друзей.

РЕДАКТИРОВАНИЕ

Редактор, как бы мы ни содрогались от этого слова из-за нашего несчастного советского опыта, необходим любому изданию. А тем более самиздатскому и к тому же публикуемому без участия автора.

Даже пунктуация составляет предмет постоянной заботы. В разных экземплярах можно встретить различную пунктуацию, а зачастую, как известно, знак препинания совершенно меняет смысл.

Один пример из Бродского: в стихотворении «Пророчество» (1965) в строчках «В Голландии своей наоборот/мы разведем с тобою огород...» до сих пор в разных публикациях слово «наоборот» выделяют запятыми — и получается чушь. Что значит «В Голландии своей, наоборот,//мы разведем…» — т. е. в других странах не разводили? Речь идет о месте на берегу, отгороженном дамбой от континента (от жизни людей), а не от моря — в отличие от Голландии. Таких примеров можно привести немало.

Нужен редактор и автору. Так, мы говорили Иосифу, что в поэме «Post aetatem nostram» (1970) фраза «Большая золотая буква М <…> лишь прописная по сравненью с той…» — лишена смысла, т. к. «прописная» и значит «большая», а следовало сказать «строчная», т. е. маленькая. Он согласился, но, впрочем, махнул рукой и переделывать не стал. Это относится также к строчке «И не тебе в слезах меня пенять» из «Подсвечника» (1968). Л. Лосев говорил ему, что надо бы «мне», но Иосиф оставил так — licentia poetica.

В другом случае он согласился со мной и поменял название стихотворения «Семь лет спустя» на «Шесть лет спустя» (1968). Оно начинается словами: «Так долго вместе прожили, что вновь//второе января пришлось на вторник…» — несложная арифметическая выкладка покажет, что такое событие происходит через шесть, а не через семь лет, из-за високосного года, неизбежно падающего на этот период.

Работа эта значительно усложнилась в отсутствие автора. Я запретил себе какие бы то ни было исправления, даже очевидные, кроме явных (т. е. действительно глупых и очевидных) опечаток, а все соображения — и свои, и друзей — решил изложить в примечаниях. Я надеялся и частично оказался прав, что когда-нибудь поэт прочтет их и они помогут ему в окончательной отделке текста.

Как, вероятно, ясно из предыдущего, я перепечатал все пять томов с примечаниями к каждому тому на пишущей машинке. Разумеется, это было сделано постепенно, не за один присест. Поэтому, когда я читаю сейчас, что собрание было подготовлено за полтора месяца (например, в статье Я. Гордина в «Литгазете»), мне хочется поблагодарить авторов, так высоко ценивших мой талант машинистки. Вся эта работа заняла большую часть 1972-го, весь 73-й и начало 74-го года.

Не следует забывать о корректорской работе. При печати неизбежны опечатки, пропуски, ошибки. Все эти 10 тысяч строк стихов, не считая пьес и переводов, следовало тщательно вычитать. Я вычитывал сам, но за собой не всегда видишь. Просить прочесть другого в условиях тех лет было небезопасно для него. И вообще следовало избегать широкой огласки.

К счастью, было немало настоящих друзей — и моих, и Иосифа. Лев Лосев взял на себя перечитку после моей печати и внимательно вычитал три первых тома. На последние два уже не было времени.

Так был получен исходный экземпляр, который можно было отдавать машинисткам.

ИЗДАНИЕ И РАСПРОСТРАНЕНИЕ

В ходе сбора стихотворений выяснилось, что очень многие друзья хотели бы иметь экземпляр будущего издания. Так появилась идея распечатки в нескольких экземплярах.

«Эрика» берет четыре копии», — пели тогдашние барды. Наши машинистки ухитрялись закладывать под копирку до шести листов. Разумеется, шестые экземпляры были очень слабыми, но их все же можно было читать. Конечно, машинисткам нужно было заплатить, хотя и не много. Поэтому на каждую закладку следовало найти не менее шести человек (у меня было время, силы, желание и — пока что — свобода, но никаких денег не было и в помине, т. к. уже приказано было не подпускать меня даже к поденной литературной работе).

Имен машинисток я не помню, я постарался забыть их сразу же. Тогда, я думаю, они меня за это благодарили, а теперь пусть простят. 

Точно так же я попытался вытеснить из памяти имена первых «подписчиков». Помню, разумеется, что среди них были И. Авербах, Б. Вахтин, Я. Виньковецкий, Л. Лосев, который взял и второй экземпляр для своего отца, поэта В. Лифшица, М. Мейлах, М. Мильчик. Всего было отпечатано две закладки, т. е. 12 экземпляров — говорю о тех, которые я сам проконтролировал и вычитал (возможно, вычитывать мне тоже помогали — ведь это очень большая работа).

Чтобы не было обделенных, я старался чередовать разные копии в каждом экземпляре. Не уверен, что равноправие было полностью соблюдено.

В дальнейшем этот процесс продолжался неподконтрольно. Некоторые экземпляры послужили исходными для следующих 4-6 копий и так далее. Боюсь этих невычитанных экземпляров. Мне довелось увидеть один-два и заметить пропущенные строфы и многочисленные опечатки. Надеюсь, что нынешние издатели пользуются, по крайней мере, экземплярами из первых закладок.

Ситуация в стране становилась все более напряженной. По слухам, почти всегда в то время достоверным и постоянно подтверждавшимся, ГБ проводило широкую акцию против искусства и литературы (в последнем случае это называлось «борьбой с двумя ящиками», т. е. с теми, кто писал «в стол», продолжая существовать на поверхности за счет честной, но не основной литературной работы). О собрании, несомненно, стало известно в органах (не забудем таких активных стукачей нашего времени, как В. Соловьев).

Вставал вопрос о спасении издания, об отправке хотя бы одного экземпляра на Запад, ближе к автору.

Я знаю, что этим занялся Я. Виньковецкий. Помню, что и мне переснял его на пленки оператор научно-популярной киностудии, где я одно время подрабатывал. Помню, что я принял меры по отправке этих пленок через диппочту. Не могу припомнить ни имени этого оператора, ни путей отправки, ни даже адресатов за границей. Знаю только, что четыре тома благополучно оказались на Западе.

Пятый (переводы), естественно, был последним и запаздывал. Когда он был закончен, я стал искать пути отправки, уже чувствуя за собой слежку, хотя еще не такую настойчивую, как впоследствии.

Писатель Борис Вахтин посоветовал мне обратиться к Вячеславу Иванову, которого он хорошо знал через И. Конрада, своего научного руководителя по китаеведению. Более того, Вахтин четко договорился с ним об отправке этого тома в США на адрес издательства «Ардис», где печатался Бродский. 

Я бросился в Москву. Помню, как я ехал через весь город на дачу Иванова. Помню, как он любезно-снисходительно принял меня и клятвенно заверил, что передаст в ближайшее время. Помню еще, что, уходя, я увидел на веранде соседнего дома старую женщину, растянувшуюся в шезлонге (очевидно, время было не холодное. Поздняя осень? Или весна? Возможно, это было после моего обыска, когда я обманул слежку и уехал в Москву, где меня несколько месяцев укрывали друзья М. Тер-Ованесова, Е. Шифферс, Э. Штейнберг).  «Лиля Брик», кивнул на нее В. Иванов. Зловещее соседство! — подумал я тогда.

Этот ученый с мировым именем не только не выполнил своего обещания, но даже никому никогда не сообщил, что он его не выполнил (а должен был сообщить — хотя бы тому же Бахтину). Когда в прошлом году его спросили о пятом томе уже здесь, на Западе, он ответил грубостью и стал утверждать, что Марамзин не имеет прав на эту книгу, что она принадлежит наследникам поэта… Я никогда ни на что не претендовал. Пусть отдаст наследникам.

Хорошо, что я не знал об этом, когда меня день за днем допрашивали после ареста и когда моя единственная забота была не дать им никакой информации о друзьях и знакомых, никому и ничем не навредить даже неосознанно.

ПОПЫТКИ ПРЕДИСЛОВИЯ

Когда работа стала приближаться к концу и тома собрания складываться в стопку, я подумал, что неплохо было бы предварить его предисловием, где коротко рассказать о судьбе поэта и описать его творчество, его значение. Разумеется, первые выпуски были для друзей, но я предвидел, что собрание будет расходиться лавинообразно и доходить до читателей, которые о поэте едва слыхали. В этом было, кстати, едва ли не главное назначение всей работы: включить Бродского в живую жизнь русской словесности, не дать ему исчезнуть из литературного процесса на десятилетия, как это было с Ахматовой, Цветаевой, Мандельштамом, Пастернаком, Заболоцким, Введенским, Хармсом.

Работа с языком, проделанная Бродским, не должна была пропасть.

Хочу еще раз напомнить, что издание готовилось в условиях настоящей конспирации, которая действительно была нужна в то время, чтобы никому не навредить. (У нас на памяти был случай с ленинградской машинисткой, перепечатавшей «Архипелаг ГУЛАГ» А. Солженицына, которая покончила с собой после того, как нашли эту машинописную рукопись и протащили женщину через унизительные допросы.) Забавно мне читать сейчас то, что пишут даже близкие люди об этой работе. Встает картина подпольной редколлегии, нелегальной типографии, тайного финансирования. И все потому, что даже друзья знали только малую часть того, что я делал, и, слава Богу, это позволило многим из них на допросах в КГБ с легким сердцем отговариваться незнанием.

Однако неудобство при этом состоит в крайнем сужении круга общения. Я пробовал заговорить о предисловии с рядом друзей из тех, кто был хотя бы немного в курсе, но не мог найти необходимого человека. Понятно, что нужно было в очень короткий срок прочесть огромный свод поэтических текстов. Кроме того, требовался некоторый опыт литературной критики, понимание поэзии, умение оставаться в рамках поставленной задачи.

Я продолжал осторожно предлагать разным людям, и вскоре желающие нашлись. Во-первых, Михаил Хейфец, автор исторических и публицистических статей, повестей и книг, человек с легким пером и опытом в области популяризации знаний, неутомимый читатель «самиздата» и «тамиздата», с которым мы регулярно обменивались книгами и рукописями, никогда не справляясь друг у друга об источниках.

Хейфец достаточно быстро справился с задачей и принес мне статью под названием «Иосиф Бродский и наше поколение». Я сразу же понял, что в качестве предисловия, как я его понимал, она совершенно не годится. Это было свободное, страстное исследование политических взглядов молодежи 50-х и 60-х годов, выразителем которых провозглашался Бродский. Конечно же, это было преувеличение. Бродский никогда ничьих взглядов не выражал. Это был подлинный индивидуалист — разумеется, остро реагировавший на важные события, конечно, как любой человек, живший во времени, затрагиваемый всем, что вокруг происходит. «У меня нет общего интереса», — пишет он в «Речи о пролитом молоке». Однако дальше, там же: «Но плохая политика портит нравы.//Это уж — по нашей части!» И, тем не менее, отводить ему политическую роль неверно.

Ясно было также, что политически направленное предисловие придавало всему событию роль «революционной» акции. Это было, повторяю, несправедливо по отношению к Бродскому, никак не входило в мои намерения и, конечно же, ставило все предприятие, и так уже неугодное властям, под дополнительный удар.

В те времена в «самиздате» ходили и более острые политические тексты. Ведь «самиздат» это когда ты сам перепечатываешь, переписываешь от руки или фотографируешь (были и такие способы) статьи, книги, документы, которые ты хочешь сохранить для себя, чтобы перечитывать или дать прочесть друзьям, знакомым, своим детям. И для этого ты идешь на риск. В писательской среде риск был все-таки не столь серьезным. Начальство смотрело сквозь пальцы: художественной интеллигенции позволялось чуть больше, чем другим, так сказать, «по роду работы». Хуже, если ты был неугоден. Тогда «самиздат» мог послужить причиной для гонений. Еще хуже, если ты вне этой среды — инженер, служащий, рабочий. Тут для преследований достаточно обнаружения неположенных материалов. Поэтому я не мог соединить статью Хейфеца со стихами Бродского. Тот, кто идет на риск, чтобы получить стихи великого поэта, возможно, заколеблется перед лицом острой статьи, которая комментирует этого поэта.

Я объяснил, как мог, Михаилу Хейфецу свою позицию. Я знаю, что он меня понял, хотя, вероятно, ему было обидно. Тем более, что именно эта статья, найденная у него при обыске (что он сам расценивал как неосторожность, забывчивость), явилась главным пунктом обвинения, по которому он отсидел срок в мордовских лагерях.

Недавно (в 2000 году) в Харькове, в издательстве «Фолио» вышло «Избранное» Михаила Хейфеца в трех томах. Я рад, что в приложении ко второму тому читатель может, наконец, прочесть эту статью Хейфеца, извлеченную из архивов КГБ Санкт-Петербургским обществом «Мемориал» (с. 198-214). Сам Хейфец живет теперь в Израиле.

Совершенно иная история произошла с другой попыткой предисловия, которое взялся написать ленинградский поэт Игорь Бури- хин. У него получилось длинное и путаное эссе о поэтике Бродского, никак не пригодное для предисловия к первому собранию сочинений поэта. Кроме того, было уже одно, первые тома были закончены и отданы «подписчикам». Про судьбу статьи Бурихина я знаю только, что ее отобрали на обыске, но не инкриминировали. Бурихина вызывали лишь как свидетеля. Теперь он живет в Германии.

Таким образом, пятитомник Бродского пошел гулять по «самиздату» без всякого предисловия, только с моими комментариями в качестве справочного аппарата.

ПОСЛЕДУЮЩИЕ СОБЫТИЯ

Вполне очевидно, что издание такого масштаба не должно было остаться незамеченным. Постоянная слежка КГБ за большинством писателей и всеми событиями, происходящими в этом кругу, система доносчиков, прослушивание телефона, сам характер творческих людей, которым не терпится поделиться с близкими и дальними новым чтением, зависть талантливых — все это грозило широким распространением слухов и сведений.

Мы старались бороться с этим. Говорили по телефону осторожно, с уговоренными заранее «ключевыми словами». При разговорах в квартире поворачивали диск телефона и вставляли карандаш. В наиболее серьезных случаях разговаривали в ванне, пустив воду и понизив голос, а то и переговаривались записками, тут же сжигая их.

Когда нам доводилось бывать в Москве, московские диссиденты смеялись над нами. Говорили, что в любом случае эти методы не помогают. Технически потешались над карандашом в телефоне. Уверяли, что мы не представляем для властей никакого интереса. Помню, что один только А. Сахаров, когда я рассказал ему об этом, не смеялся, а понимающе кивал головой.

Дальнейшее показало, что все это было не зря. У меня при обыске нашли лишь пачку черновых листов стихов Бродского, перепечатанных на моей машинке. После ареста, в ходе допросов выяснилось, что им не удалось найти ни одного тома издания — ни у «подписчиков», ни у машинисток, ни у друзей, несмотря на слежку за мной и за несколькими обладателями собрания, несмотря на подслушивание телефонов, в частности моего, о чем мне официально объявили после ареста. Лишь у одной машинистки, при обыске по другому делу (Файнберга), нашли копирку со следами стихов Бродского, но и она ни в чем не созналась. Не «раскололся» вообще никто из допрашиваемых, Стукачи своей работы не выполнили. Дело по обвинению в издании поэзии Иосифа Бродского грозило провалом.

Тогда набросились на кого могли. Михаил Хейфец, давший прочесть свое предисловие нескольким знакомым (в том числе одному несчастному доносчику, стучавшему не по личному почину, а под угрозой, Бог ему судья!), был арестован, судим и отправлен в лагерь.

Мое дело через пару месяцев после моего ареста переквалифицировали и вместо обвинения в издании Бродского предъявили обвинение в «создании и распространении произведений (моих), порочащих советский общественный и государственный строй».

Дело о Бродском было решено закрыть, чтоб не опозориться из-за отсутствия материалов. Наша осторожность оказалась не напрасной.

Интересная подробность. После выхода из тюрьмы мне вернули материалы, которые не инкриминировались, в том числе упомянутые черновики стихотворений Бродского. Гэбэшный карандаш прошелся по тексту, кое-где отчеркнул крамолу. Помню, особого возмущения (восклицательного знака) удостоились четыре строки из юношеских «Стихов о Сереже Вольфе, который, по слухам, пишет для Акимова» (1958): «…я замышляю написать пьесу // во славу нашей // социалистической добродетели, // побеждающей на фоне // современной мебели». Малограмотный чекист, увы, не знал, что это цитата из полного собрания сочинений Маяковского.

А вот другие строки, обращенные к чехам после советского вторжения и совершенно недвусмысленные, явно проглядели, не поняли:

…за наш позор, за вашу славу скрестим со сталью вороненой хрусталь Богемии граненый.

Я говорил своим следователям на допросах, что им будет стыдно за все это дело. Они мне не верили.

Не знаю, знакомо ли им чувство стыда, но сейчас кто же не почитывает Иосифа Бродского, лауреата Нобелевской премии, поэта-лауреата США, у кого же не стоят на видном месте его книги? Он стал широко и бесповоротно моден в этой стране, которая протащила его через унижения и укоротила ему жизнь. В стране, не имеющей на него никакого права, где наверняка еще жив вологодский конвой, ставивший поэта «на четыре кости», голым, в нетопленой камере, на положенный этапникам обыск. Моден наравне с французской косметикой, туалетами от Гуччи и мобильным телефоном. Не знаю, как там насчет чтения, но не слышать о Бродском, не побывать по случаю юбилея на его могиле в Венеции уважающий себя новороссиянин не может:

Впрочем, поэт смотрел далеко вперед. «И с посмертной моей правотою…» — писал он еще в 1962 году, в возрасте 22 лет.

Париж, 2000 —2001