Выдержки из книги: Толубеев А. Ю. В поисках Стржельчика: Роман-интервью о жизни и смерти артиста СПб., 2011. 503 с.
(Я позволила себе выделить некоторые места текста жирным шрифтом — редактор вебсайта)
НАТЕЛЛА ТОВСТОНОГОВА
— А с кем из артистов Георгий Александрович находился в дружеских отношениях — в полном смысле слова?
— С Копеляном, Юрским, Лавровым, Басилашвили. Правда, с Юрским — до момента его перехода в режиссуру.
— Полагаю, что по молодости они собирались вместе чаще нас? Можете вспомнить какой-нибудь смешной случай?
— Случай? Был… Когда ставили «Три сестры», Женя был в Кишиневе на съемках. Приехал на премьеру и привез оттуда бочонок с каким-то очень крепким и шикарным вином. К слову сказать, он должен был играть Чебутыкина, но его отпустили на большую роль в кино.
Посмотрев спектакль, Женя был страшно взволнован и позвал всех участников к нам домой на вино. Вот здесь и началась дикая вакханалия. Вино оказалось хуже любой водки, то есть очень крепкое, и все невероятно перепились. Одна артистка через стол укусила Женю за губу, и хлынула кровь. У него от боли мгновенно озверело лицо, а я ему шепчу: «Ты не злись, ты сам их пригласил и улыбайся, кусаются гости или нет!» Потом из-за ревности одна расцарапала щеку другому, а тому завтра играть спектакль, и он тоже дико обозлился. Третья актриса сорвала мне все шторы. А Юрский в это время с кем-то разговаривал и даже не повернул головы, так был увлечен беседой. Все кругом летит, а он даже глазом не моргнет. Я рядом сидела, и меня это просто изумило.
Потом стали бить посуду. Подошел ко мне Стржельчик: «Натела, останови! Вам завтра не с чего будет есть!» Остановить уже было нельзя, но он все-таки бегал между ними и полукричал-полупричитал: «Что вы делаете? Делайте, что хотите, но не бейте посуду! Прекратите!» Он был единственный человек, который старался их как-то урезонить. Очень смешная история, и словами трудно передать.
— За то время, что вы знали его, он изменился как человек?
— Нет. Слава всегда оставался Славой. Метаморфоз не было.
— А у других артистов были? Изменения, насколько я понимаю, могли и не сразу стать заметными, то есть накапливаться постепенно, от премьеры до премьеры. Порой уловить что-то можно, только появляясь в театре через значительные промежутки времени.
— С Юрским, пожалуй, когда он заинтересовался режиссурой. Гога его очень любил, именно как артиста. После перехода в режиссуру произошли какие-то изменения в общении.
— Юрский «потерял» на этом?
— Мне, кажется, очень. Очевидно, актерство перестало быть ему интересным, и это потеря. Жалко.
ЕВГЕНИЙ ЛЕБЕДЕВ
Я могу поставить спектакль. За свою жизнь я поставил семь спектаклей. Но дал себе слово, что не буду играть в том, что ставлю. И Юрского не понимаю — как он может совмещать такое: и ставить спектакль, и играть в нем одновременно?!
ДИНА МОРИСОВНА ШВАРЦ
Вообще дружить с актерами очень трудно. Если говорить о настоящей дружбе, может быть, можно говорить о моих отношениях с Георгием Александровичем. И может быть, с Лавровым дружим… Я и про вас так не могу сказать. Я люблю вас, но… Стржельчик, во всяком случае, сверстник и любимый артист.
Есть еще ревность. Например, мне Натела кричала, что я влюблена как женщина в Юрского, а Лебедева не люблю. Почему? Юрского я знаю с пионерского возраста и привела его в театр. Смешно.
Кстати о ревности. Стржельчик восхищался Смоктуновским. Он вообще любил талантливых партнеров. Особенно восхищался им в роли князя Мышкина, и когда произошла эта история, что Смоктуновский не явился на репетицию «Горе от ума»…
— Случайно?
— Как случайно?! Он три недели пропустил. Снимался. Почему Юрский и появился.
— А Чацкого должен был Смоктуновский играть?
— Да! Георгий Александрович видел его в этой роли, и он уже работал с Розой Сиротой. Он опоздал на три недели — ни больше ни меньше.Как сейчас помню, я сидела там, где сейчас сидит Ира Шимбаревич, и он приходит в слезах: «Дина, что делать?»
— А в чем он снимался тогда?
— «Девять дней одного года». Довольно быстро Ромм снял, но произошла какая-то нестыковка. И какое-то время Георгий Александрович ждал его. А потом назначил Юрского… «Дина, что делать?» Он знал, что я его очень люблю. Я говорю: «Давайте напишем заявление». Пошла к Товстоногову. А он мне: «Пусть худсовет решает».
— Заявление о чем?
— Чтобы его простили. Мы вместе и написали. Но Иннокентий сказал, правда, что он сыграет Чацкого и потом опять уйдет. Он не будет играть роль какую ни попало. Вот на читке «Пяти вечеров» Володина он встал и сказал, что в этом дерьме он играть не будет! Во время художественного совета и при всех. Он же приходил просить роль, которую Копелян играл в «Луне для пасынков судьбы». Приходил и плакал. После этого наши отношения прервались.
А «Горе от ума» было в шестьдесят втором году. И на художественный совет его не позвали. Все, включая Юрского, сказали: «Нет. Почему одному артисту можно, а другому нельзя?!А если потом другие захотят?» Тогда было время становления и расцвета труппы. Все были звездами. Почему одного ставить в исключительное положение? Потому что гений?! Вдруг Казико говорит: «А я считаю — то, что не дозволено быку, дозволено Юпитеру!» И Стржельчик встает: «Давайте ему простим и дадим зарплату больше, чем у нас, потому что он гениальный артист».
— Это он пошутил?
— Нет! Не в шутку. Всерьез. Он все время говорил, что Смоктуновский выше нас всех и он единственный.
Смоктуновский уехал и десять лет ни в каком театре не был. Только в кино. Однажды он захотел снова играть в театре, но Георгий Александрович сказал ему: «Пишите заявление, что вы поступаете в труппу, и завтра вы получите роль». В пьесе О Нила «Долгий путь домой». «Нет, — заявил он, — я свободный художник». Сейчас это было бы возможно.
Может быть, у Стржельчика были какие-то ревнивые нотки к Олегу Басилашвили, но буквально в отдельные моменты, в каких-то ролях. Но Смоктуновского он поддерживал всегда. Он считал, что этот артист выделялся из всех и его надо сохранить. И мы с Сиротой поддержали. Нас тогда было четверо. А Георгий Александрович занял их сторону. Он решил, что так потеряет театр, потеряет труппу. Он не мог позволить себе делать такие послабления.
МИХАИЛ ВОЛКОВ
Когда уже репетировали «Дядю Ваню», я пришел к Товстоногову, понимая, что Астрова будет играть Лавров, потому что он сделает ему звезду героя, а «звездами» тогда заведовал Романов (в то время первый секретарь Ленинградского обкома КПСС. — А. Т.), и к тому же Лавров — прекрасный артист, чего там говорить, это его роль… Прихожу и говорю: «Георгий Александрович, я Молчалина играл в очередь с Лавровым. Дайте мне возможность попробовать во втором составе сыграть Астрова. У меня концепция есть». — «У меня нет времени слушать ваши концепции». — «Дайте мне минуту». — «Минуту? И вы всё расскажете?» — «Да. Ну, минуту, пожалуйста…» И он тут же: «Опять не ходят часы». Тут же начал сбивать меня и уводить в сторону. Я собрал волю в кулак и говорю: «Представьте себе, в длинном балахоне, таком белом плаще, как раньше земские доктора носили, не такие, как у нас сейчас в спектакле, а длинный балахон, громадные сапоги, чтобы по лесам ходить, заросший, пропившийся алкоголик и несчастный человек. И Соня, и все видят его в первом акте именно таким. Но во втором акте он выбритый, в сюртуке, от него пахнет великолепным французским одеколоном. Ему по его ощущениям лет двадцать».
— Из-за того, что влюбился?
— Да. Ему лет двадцать. Все в нем живет и горит. И то, что он ей говорит о лесах, это все хренотень. Она рядом, и это главное, и она видит огонь и сгорает… А конец — балахон и водка. И всё… Он выслушал и сказал: «Вы очень талантливый человек, Миша. У вас характер тяжелый, но вы настоящий актер. Я не могу этого сделать, понимаете? Я должен получить эту “звезду”». Я ему: «На хрена вам эта звезда?»
— Но вы же не вместо Лаврова просились? Вы же дублером хотели быть?
— Он не мог так разрешить… При этой концепции Лаврову нечего было бы делать…
— Ну, это еще вопрос… Это не факт.
— Кира — прекрасный артист, но я был моложе и я бы выиграл. Он все понял: «Я не могу. Мне нужна звезда». Без Лаврова Товстоногов не получил бы звезду. Романов его ненавидел.
— Звезда, конечно, больше всего нужна была всему театру. Гога прикрывал звездой весь театр. Товстоногов был великий театральный политик, и Кирилл Лавров это тоже прекрасно понимал.
— Но играть-то хотелось…
(Речь шла о звании Героя Социалистического Труда. К званию прилагалась звезда с серпом и молотом. В БДТ такую награду успели получить четыре человека: Лавров, Товстоногов, Лебедев и Стржельчик).
ГЕННАДИЙ БОГАЧЁВ
— Последнее время тебя угнетает эта мысль?
— Мысль о том, что иной раз и не хочется совсем говорить о театре?! Вообще о прошлом, и о нашем театре тоже… И больше всего меня не устраивает эта Гогина «добровольная диктатура».
— Как не устраивает? Наоборот, меня — устраивает!
— Нет, подожди секундочку. Меня тоже, можно сказать, до последнего момента устраивала. И когда ты сказал, что пора поговорить о Стржельчике и о театре, я стал думать, думать, что тебе сказать, и чем больше я задумывался, тем острее вставал вопрос: а чем мы, наше поколение, отличаемся от того поколения — Копеляна, Стржельчика и Лаврова?
— Интересный вопрос.
— Как говорится, не берем мы уровнем таланта. Но мы как бы заняли свою нишу. По всем параметрам — среднее поколение, но что-то определенное в нас есть, мы же не «шестерки»… Я думал-думал и понял: это страшные слова — «добровольная диктатура». Она могла появиться только в нашем жутком тоталитарном обществе. Ведь мы и жили-то в стране с добровольной диктатурой.
— Ну, в общем, да.
— Мы жили и понимали, что Сталин — диктатор, Хрущёв — дурак, Брежнев — маразматик. Так думали о них и молчали — это же добровольная диктатура. Правильно?
— Наверное.
— Но почему-то она нас устраивала? И та и эта.
— И Гогина?
— Гогина тоже, и даже Гогина больше. Против государственно-политической даже говорили, и чем дальше, тем больше. А против Товстоногова — ни-ни… Против власти и анекдоты рассказывали. Руки «за» поднимали, но не одобряли… А здесь, под носом… Парадокс…
— Но так и есть.
— Так и есть. И кажется, в этой установке добровольной диктатуры есть какой-то страшный порок, который мы сами даже не можем ощутить. И театры наши ведущие… Мы считаем репертуарный театр русским достижением, но это жуткий анахронизм какой-то.
— Думаешь?
— Именно жуткий.
— А Марк Захаров? Рвется к «западному» театру, охотно поддерживает на словах, но сам всю карьеру сделал блестяще именно в государственном и репертуарном театре, с глубоко продуманным репертуаром.
— Есть исключения, но в принципе это не жизнеспособная структура. Она должна умереть потихоньку. Большинство репертуарных театров — просто плохие, это что же за достояние такое?.. Так от чего все зависит?
— От личности. Если хочешь, от диктатора…
— Я бы не назвал Захарова диктатором. Я бы назвал его тем человеком, за которым идешь, считаешь его учителем. Захаров, может быть, совсем новый тип руководителя…
— А Гога разве был таким уж сильным диктатором? Ему можно было и возражать.
— Он мог в одну секунду уничтожить.
— А разве учителем он не был?
— Был.
— Ну?
— Но в то же время ему нравилось быть и диктатором. И не отрицал этого. В результате мы и имеем то, что имеем… Он просто продиктовал: после меня театра не будет, он должен умереть.
— Может, и прав был?
— Как же это?.. С другой стороны, к чему приводит демократия в театре, мы тоже знаем.
Дзинь-дзинь.
— Речь все-таки о талантливой диктатуре, и я ее предпочитаю всякому другому виду руководства.
— А разве просто руководителем человек не может быть?
— Может. Сейчас у нас Лавров руководитель.
— Нет-нет, он не главный, он не режиссер.
— И это плохо…
— Да.
Уже больше часа мы за столом. И не говорим о будущем. Мы всё о прошлом. Богачёв продолжает:
— Я себя ловил на том, особенно в первые годы, что, когда Георгий Александрович шел по коридору, я старался смыться из прохода, я не хотел с ним встречаться, я его боялся. Его же боялись!
— И я уходил в сторону…
— Помню, когда Михаил Васильевич Иванов, уже заслуженный артист, выходил на сцену, у него… вот так… руки тряслись.
— Если Гога смотрел…
— Да… Ответственность замечательна, но не до такой же степени боязни. Могут дрожать руки, но от творческого волнения, а не от того, что тебя вот-вот выгонят… Были и случаи, когда он оскорблял людей, когда кричал на репетиции: «Барабан!»
— Ты его, Гена, и сейчас боишься. Так понизил голос…
— Да? Тихо сказал?
— Да.
— До последнего дня боялся. Хотя иногда был с ним не согласен, и ничего. Похоже, он даже любил людей, которые не соглашались…
— По делу… Давай выпьем?
— Давай.
Дзинь-дзинь.
— Мы всё почему-то не о Стриже говорим, а о Гоге.
— Ничего, ничего. Может быть, он тоже испытывал нечто подобное…
— Я про Гогу это не сразу понял. И не то что когда понял, стал возражать… Может быть, я уже каким-то образом созрел как актер… и мог позволить себе… Однажды произошла пренеприятнейшая история. На Малой сцене вышел спектакль, который мне не понравился, — «Сад без земли».
— Был такой. Егоров, по-моему, ставил. Мне нравился…
— Я еще не был членом худсовета. Я просто вышел и сказал: мне не нравится это дело.
— На собрании?
— Нет, в кулуарах.
— А, ну-ну…
— И кто-то ему донес. Это, кстати, сопутствует диктатуре, и в нашем театре тоже. У нас все это было. «Стучали»… И мне звонит домой Марлатова: «Срочно к Георгию Александровичу, вас Георгий Александрович чего-то очень срочно требует». Я прибегаю, и он как стал на меня орать! «Какое вы имеете право?! Вы — мой единомышленник! Почему же вы ходите по коридорам и говорите, что вам не нравится спектакль?!» Я ему: «Простите…» А он: «Почему?!» Тут я и взорвался: «Единомышленник — не значит, что я должен молчать и скрывать свое мнение! Во-первых, от моего мнения ничего не зависит, во-вторых, я имею право высказывать его публично. Я его имею!» — «Вы должны были прийти ко мне и сказать об этом, а ходить по коридорам и заявлять, что вам не нравится спектакль, вы не имеете право, если вы единомышленник!»
— Интересная позиция.
— Понимаешь?.. Вот страшно!.. Порой он не терпел другие мнения и других режиссеров в театре. От этого и Юрский ушел, в очень большой степени. Я этого не понимаю. Если ты уж настолько талантлив, почему же не позволить кому-то еще быть рядом с тобой? Боишься соревнования?
— Соревнование в одном театре, наверное, и не нужно…
— Неужели страшно, что кто-то станет по другую сторону лагеря? Не думаю… Не думаю, что какие-то лагеря его страшили, что кто-то будет против него…
— Ты помнишь, Гена, как Борисов открыто перешел на сторону Льва Додина во время репетиции «Кроткой» Достоевского? Не очень лестно отзывался о Гоге и очень громко.
— Я думаю, он тогда предал Товстоногова. В этой ситуации он — предатель. Я же помню, какой Борисов был, когда пришел. Ноль. И только потом, спустя время, сыграл «Генриха IV».
— И «Общественное мнение»…
— «Мнение» было гораздо позже — в семидесятом. А «Генрих» — в шестьдесят девятом, и до него репетировал Рецептер… А до этого еще разговоры доходили, что Борисов сказал: «Всё, больше не могу! Ухожу. В Киеве играл все, в кино снимался, а здесь я — никто». И вдруг пошла волна, волна, волна, и он стал суперзнаменитым… И на него Гога потратил часть жизни, не один год! А тот его просто бросил. Его нельзя было в то время бросать. Все уже понимали, что Георгий Александрович — больной человек. А Борисов тогда был главный актер. Нельзя было так поступать, и его оправдания, что, дескать, в Москву из-за сына, у него там работа, всерьез никто не принимал…
— Да… Помянем…
ОЛЕГ КУВАРИН (зав.постановочной частью)
…И Гога, когда пришел, человек двадцать сразу уволил. Ему такое право дали власти. Уволил тех старых, которые так и называли себя: «Мы — старые артисты». Но Полицая не тронул, потому что тот не стал сколачивать вокруг себя группу приверженцев, как в свое время позволил себе сделать Сережка Юрский.
— А Юрский сколачивал?
— Да, свой театр в театре. Он даже меня сманивал в свою группу… Почему и произошел развод с Гогой. Потому что после «Мольера» Сережка уже свой театрик организовывал, и Товстоногов это почувствовал.
Я же помню, как мы встретились и Сережка говорит: «Вот, у нас такая группа, мы будем делать спектакли, и я тебя прошу, отнесись внимательно и приложи все силы».Я ему: «Сережа, я же работаю в этом театре. Я к любому спектаклю, который делается в этом театре, не могу позволить себе относиться невнимательно и не прикладывать все силы. Исходя просто из моего характера и из моей должности. Куда ты меня тянешь? Почему я к тебе должен относиться особенно?»
— Ну, Юрского можно понять. Он хотел раскрыться в новом качестве, в качестве режиссера. Вряд ли он выбирал выражения…
— Наверно. Я сейчас не осуждаю его.
СЕРГЕЙ ЮРСКИЙ
22 октября 1996 года.
Москва. Российский молодежный театр. Гримуборная
В Российском молодежном театре мы оба, Сергей Юрский и я, оказались потому, что там проходило какое-то совещание или конференция театральных деятелей. В перерыве попросили ключ от чьей-то гримерки и спрятались от шума и посторонних глаз…
— Стржельчик — один из героев моего детства. Оно еще не кончилось, когда я стал поклонником Большого драматического театра. Задолго до появления в нем Товстоногова. Я был бешеным поклонником, и, следовательно, Стржельчик, как герой этого театра, был для меня фигурой значительной. Не самым, признаюсь, любимым актером, потому что он был герой, а я любил характерных актеров. Но Стржельчик — один из тех, кто сделал для меня театр и актерство притягательной профессией, это несомненно. Тогда он был герой и по амплуа — «тенор». Он играл «теноровые» роли, а я любил «басов», но Стржельчиком тоже восхищался.
Потом наступил второй этап, когда я пришел в театр, и в первом же спектакле — это был пятьдесят седьмой год, спектакль «В поисках радости» — я оказался в группе моих любимых актеров, в том числе с Владиславом Игнатьевичем Стржельчиком как с партнером.
Равенство — это поразительное чувство, которое, видимо, было растворено в БДТ. Потом это изменилось. Потом возникли «стаканоносцы».
— Это кто ж такие?
— Это те, кого селят в резиденции, когда театр приезжает на гастроли в какую-нибудь республику. Остальных селят в гостиницу. В хорошую. Но некоторых — отдельно, и у них возникает что-то особенное в походке. Борис Лёскин, который удивительно умел давать прозвища, назвал их «стаканоносцами». Это люди, у которых на голову поставили стакан с водой или водкой, и они идут ровно, чтобы не расплескать. Но это возникло потом, а я застал время, когда Товстоногов уравнял великих и еще не проявивших величия, аборигенов и только что пришедших, уравнял своей могучей властью и страхом. Славу спектакля он поставил выше личной славы каждого.
— Если не секрет, когда в театре начался период «стаканоносительства»? С чем это совпало?
— Думаю, что началось это с английских гастролей шестьдесят шестого года. Сразу после них. Совпало с крутым застоем. Театр ведь отражает жизнь общества. Демократия, «оттепель» потрясающе совпали с юностью товстоноговского БДТ. Но в равенстве, в котором мы прожили, было много и жестокости.
— Например?
— Некоторые люди отвергались Товстоноговым, и эти люди отвергались полностью.
— Так какое же равенство? Это неравенство…
— Ты не наш — тогда всё! Но все, кто наши, — равны. Иерархическое строение вообще свойственно императорским, государственным театрам, а наши советские театры почти все ведь были «императорские». Товстоногов отменил это, и вместе с новым ощущением жизни пришла демократия, и в этой демократии юный и без театрального образования Кирилл Лавров стал вровень с теми, кто имел образование и все прочее. Мальчишка Юрский был уравнен с Полицеймако — артистом прославленным и действительно абсолютно великим. Каково это было Полицеймако? Очень тяжело. Был период, когда он глядел на Гогу, с трудом удерживая себя. Ненавидел! Но тот дал ему совершенно новые «манки», новые роли, которые он никогда бы не принял до этого. А потом Товстоногов, так случилось, поставил с ним спектакль «Трасса», где поручил ему такую роль, какие он играл лет десять назад: он начальник строительства, и у него есть любовница… Провал был кромешный. Сыграли мы эту махину пять-шесть раз… И через этот провал Полицеймако окончательно понял, что все, что он делал раньше, ушло вместе со временем. И он стал другим. Грандиозно играл и в «Воспоминаниях о двух понедельниках», и в «Горе от ума», и в «Варварах», и в «Океане»… Сколько успел сыграть!
— После «Трассы»?
— После «Трассы».
— А до нее?
— До нее «Лису и виноград».
— Товстоногов его «дрессировал»…
— В результате за семь лет их совместной работы Виталий Павлович сыграл около десятка ролей самых разных, и все мощно сыграл… А теперь, по-моему, его никто не знает. Забыт. Ну, это уже загадки истории.
— А как выбиралась пьеса Товстоноговым?
— Под актера — вообще никогда! Актеры возникали для пьесы. Конечно, он помнил свою труппу. И вначале ему все время не хватало «красок», и он их добирал и добирал. Из молодых и из соседних театров, в том числе из своего Ленкома… «Нюхал»…
— Всегда знал, что хотел поставить?
— Никогда не знал. Он мучительно советовался. Двадцать раз крутил и прокручивал пьесу, читал на труппе и слушал мнения. А в основном просто «нюхал»… И так одним из первых «донюхался» до Розова, до Володина, до того, что их надо ставить именно сейчас, как «Пять вечеров». Это нужно. Он был смелым. Не как Любимов, публично заявляющий об этом, — Гога сам по себе и по необходимости становился упрямым и непреклонным. Это было счастливое время. А потом появились «бояре», а над «боярами» — царь Гога. А потом я еще застал начало следующего этапа, когда «бояре» стали самостоятельно править владениями и уже определять Гоге, что и как. Я застал время, когда Смоктуновский сказал, что будет сниматься в кино у Калатозова и должен уехать в Сибирь. Худсовет не осудил его и единодушно сказал: понять можно.
— Какой фильм?
— «Неотправленное письмо». Он ушел. А потом его пришлось призвать, чтобы ехать с «Идиотом» в Англию.
— То есть он ушел не на «Гамлете»?
— Нет, раньше! «Гамлет» был потом. А ведь раньше такого быть не могло, чтобы кто-нибудь из актеров сказал: надо бы подстроить под меня репертуар, я уезжаю на съемки.
«То» не могло существовать всегда! Но «то» дало мощный расцвет театра и «держит» его до сих пор. БДТ — особенный организм, даже когда Гоги уже нет. Но это не бесконечно и удержать надолго нельзя.
СВЕТЛАНА КРЮЧКОВА
Я приехала пробоваться на картину «Старший сын». Ты меня знаешь, я сумасшедшенькая: увидела кинооператора Векслера, влюбилась в него, бросила все и приехала к нему, хотя у меня даже театра тут не было.
— А в Москве уже была комната какая-то?
— Я была замужем в Москве. Я развелась и ушла от мужа, и жить мне было негде, у меня была только прописка.
— Сразу пошла в БДТ?
— Я снималась в «Старшем сыне», и тогда главным редактором телеобъединения был Яков Рохлин, и он сказал Товстоногову, что в Ленинград переехала хорошая артистка. Меня вызвали к Товстоногову на переговоры в конце сентября или начале октября. Это был семьдесят пятый год. Елена Даниловна еще вызывала. Она тогда была секретарем Товстоногова. Пришла, и он говорит: «Мне сказали, что вы хотите у меня работать. Это правда?» — «Конечно. А кто ж не хочет у вас работать?» — «Я вам предлагаю эксперимент на Малой сцене, в спектакле Юрского, по договору, на три месяца». По тем временам, для меня это было… ну, могла бы и обидеться. Уже двенадцать фильмов, уже известная артистка в стране!.. «Вот сыграете роль, возьмем вас в труппу. Не сыграете — расстанемся друзьями. Согласны?»
— На три месяца?
— «Да». Я говорю: «Согласна». Это была роль в спектакле Юрского «Фантазии Фарятьева». Вместе со мной, даже раньше меня, была взята девочка на эту же роль.
— Кто?
— Мила.
— А, да-да.
— И она эту роль не сыграла. Хотя Сергей Юрьевич сначала относился к ней с большой теплотой. Он считал, что меня взяли по дикому блату, и относился ко мне несколько презрительно. Пока я не попала в больницу по «Скорой помощи».
При первой встрече Георгий Александрович спросил меня: «А вы не могли бы показаться нашему худсовету?» Я набрала полные легкие воздуха и с трудом выдавила из себя фразу, что, мол, я сейчас снялась в картине по пьесе Вампилова, где полноценная театральная работа, и если худсовету интересно, могу организовать просмотр на «Ленфильме». Вот так я ему ответила. И он сказал: «Нет, спасибо, не надо».
В больницу меня положили с аппендицитом, но не с той стороны разрезали, представляешь? Потом, когда я уже лежала в палате, выяснилось, что они дошли в «Фантазиях Фарятьева» до финальной сцены и Мила не смогла эту сцену сыграть. Юрский пришел ко мне в больницу — я лежала с температурой сорок после операции — и сказал: «Светлана, я вас очень прошу: если можете, встаньте. Потому что она это не может, а нам надо выпускать спектакль». И я дошла до завотделения по стенке и вышла от него под расписку… Не с той стороны разрезали, представляешь?! Еще и накричали перед операцией. Ну хорошо хоть шов красивый сделали, аккуратный.
— Он сказал: «Если можете, встаньте»?
— Да. «Потому что она не может сыграть». Там дошли до шестой картины, где уже кроме обаяния молодости требовалось что-то более серьезное. Но самое поразительное было потом. Когда я вышла из больницы и ходить еще не могла толком, Юрский приезжал за мной, как сейчас помню, на желтых «жигулях» на Кронверкскую, где мы тогда жили у Юриной сестры, и, буквально сволакивая меня по лестнице, отвозил в театр. И так же точно он меня обратно домой отвозил, чуть ли не на себе. У нас кровавые были репетиции. Помню, у нас был очень серьезный конфликт с Кочергиным и с Юрским по поводу моих белых 330 ресниц. Векслер категорически настаивал на том, чтобы я играла роль с белыми ресницами, не красилась вообще. Он сказал мне: «Твой грим — это чистая голова». А Юрский все время просил, чтобы я хоть немножечко подкрасила глазки. И Кочергин настаивал на том же — иначе их не видно. Но мои подкрашенные глазки делают из меня смазливую женщину, а когда ресницы белые, получается детская рожица, некрасивая детская мордочка.
— Векслер прав был?
— Он оказался прав, и Сережа потом это признал.
— «Фантазии Фарятьева» хорошо помню. Несколько раз специально ходил на репетиции, смотрел. Мне пьеса нравилась. Я тогда дружил с Соколовой.
— Это всё на договоре я играла. А Соколова кричала, что ей категорически не нравится, как я играю. Только после того, как пять дипломных работ было написано о моей роли, она успокоилась. Она периодически всем устраивала скандалы, и кончилось это на Юрском. Алла встала на банкете и сказала: «Я жалею о том, что этот спектакль поставил не Товстоногов». Ну, она вообще странная очень. На нее обижаться нельзя. А начала она с меня. Но поскольку я была молодая, то меня было не пробить. Я сразу сказала: «Пошла она, и всё! Будем играть, как играем».