Из книги Олега Басилашвили «Неужели это я, господи?…» Эксмо, 2016
Гримерная, где сидели три человека – Гаричев, Юрский и я, была большой, с низкими боярскими сводами, двумя крохотными окошками, с большим старинным диваном и тумбочкой, на которой красовалась скульптура с надписью «Невинность» – изделие времен петербургского Серебряного века: девичья головка с невинно опущенными долу глазками, зеленовато-серая.
Все своды пестрят разноцветными подписями. Наши гости, вставая на стул, расписывались на потолке специально приготовленными кисточками.
А гости были со всего света! Театр был знаменит. Наряду с Таганкой, «Современником», эфросовской труппой он был одним из передовых театров Союза, да и Европы, пожалуй. В него всегда стремились зрители, кое-кто даже для престижа.
Вообще-то вначале Толя Гаричев, прекрасный артист и талантливый художник, предложил «сваять» во дворе театра Памятник неизвестному актеру. («О! Я заслужил памятник при жизни!» – воскликнул Боря Лёскин, впоследствии эмигрировавший.) Идея была подхвачена нами, но уперлась в технические трудности. Тогда он предложил расписать своды нашей гримерной наподобие Сикстинской капеллы, и эта идея долго владела нами, но постепенно переродилась в расписывание потолка автографами гостей. Чьих только подписей не было на потолке!
От моего педагога Массальского (он вошел за кулисы с громким возгласом: «Где здесь гримерная артиста Басилашвили?» А играл я ничтожную роль Малберри в брехтовской «Карьере Артуро Уи». Мой педагог таким образом хотел меня поддержать) – до великого Шагала, который на нашу просьбу нарисовать что-нибудь на потолке сказал, что вам, дескать, молодые люди, это будет слишком дорого стоить! Правда, на портрете, быстро набросанном Толей, он подправил свой нос, чем Толя впоследствии очень гордился… От тогда еще опального Солженицына до Артура Миллера. Лоуренс Оливье, Сартр, Симона де Бовуар, маршал Жуков, Аркадий Райкин, Эраст Гарин… Господи, да чьих только автографов нет на этом потолке!..
Многие «самозванцы» пытались поставить свою подпись, войти в общество избранных – ан нет! – мы проводили тщательный отбор!
Наша троица первая поставила свои подписи. Товстоногов увидел наше художество, засопел, взял кисть и крупно расписался. И пошло, и поехало…
Стена с автографами в кабинете Любимова на Таганке в Москве – это уже вторично, это они с нас взяли пример.
Наша троица жила дружно. Казалось, так будет всегда…
Лидером в нашей гримерной, несомненно, был Юрский. Он был лидером всей театральной жизни Ленинграда. Его роли – Чацкого, старика в «Я, бабушка Илико и Илларион» Думбадзе, профессора Полежаева в «Беспокойной старости» Рахманова (отнюдь не сладостного апологета советской власти, каким сыграл его в кино Черкасов), Виктора Франка в «Цене» Миллера, Джузеппе Дживолла в «Карьере Артуро Уи», Тузенбаха в «Трех сестрах» – выделялись на общем театральном фоне не только ярким талантом и мастерством. Было в них нечто, что ставило Сергея в один ряд с людьми, которых я называю «общественными ориентирами» – некий второй или третий план, порождаемый твердой, бунтующей гражданской позицией. Это вызывало восхищение одних и зависть и недоброжелательство других, очень многих.
Конечно, тот актерский клуб, в который превратилась наша гримерка, обязан своим рождением именно Сергею. Славные люди приходили сюда: Павел Панков – неторопливый, мудрый; Борис Лескин – острый, саркастичный; Миша Данилов – человек с энциклопедическим кругозором, гоголеман (томик прижизненного издания Гоголя был у него всегда с собой, в специально пришитом кармашке); Вадик Медведев – красивый, добрый, – да всех и не перечислить. Каждый вносил свою ноту в компанию, и было счастливо, хорошо.
Сережа одним из первых среди нас начал сниматься в кино на «Мосфильме», привозил из Москвы песни дотоле неизвестного нам Окуджавы. Научился играть на гитаре и пел, пел… Читал стихи, и свои тоже. В Доме актера был, если не ошибаюсь, его первый исполнительский опыт – он читал «Случай в Пассаже» Достоевского. А я, каюсь, не придав значения этому событию, пошел в буфет и просидел все время Сережиного выступления за графинчиком, чем, конечно, обидел Сергея, и до сих пор мне очень стыдно…
На мой взгляд, нет сейчас мастера, подобного Юрскому, который мог бы с таким блеском играть моноспектакли, подобные Сережиной «Сорочинской ярмарке» и другим. Это не просто «художественное чтение», но каждый раз яркое действо, рожденное талантом не только актера, но и умного, четкого режиссера Юрского…
Мы сочиняли пародии на оскомину набившие фальшивые «Последние известия» на радио.
Интонация укоряющая:
– Союзу советских художников требуются советские художники! Обеспокоенная:
– Заводу «Электропульт» срочно требуются электропульты!
Интонация ликующе-объективная:
– Под Ленинградом открылся новый однодневный концлагерь. Уже в первые дни его посетили рабочие, колхозники, много интеллигенции…
С радостной улыбкой: – Открылась первая очередь дерьмопровода Москва – Ленинград. Первый секретарь обкома партии товарищ Романов перерезал алую ленту, и первые тонны московского дерьма хлынули на широкие проспекты нашего прекрасного города…
Захаживали к нам и старики-мастера Полицеймако, Копелян…
Это моему экспромту Ефим Захарович, заглатывая ус, беззвучно до слез смеялся:
Проказница Мартышка, Осел, Козел и косолапый Мишка Затеяли сыграть квартет. Их вызвали в Центральный Комитет…
Толя Гаричев вдохновенно писал на картоне гуашью великолепные портреты наших артистов. Должен, положа руку на сердце, сказать: ни одному из известных мне художников не удавалось так точно схватить характеры и внешний облик Шарко, Лаврова, Юрского, мой…
Я читал стихи, и Сергей первый посоветовал мне выступать с чтением на эстраде. Значительно позднее я воспользовался его советом, и это стало второй любимой моей профессией.
Так что – видите? – этакий салон искусств, а не гримерная, этакое «Стойло Пегаса»…
Наиболее ярок был, конечно, Сережа, и, повторяю, это не давало покоя многим неярким товарищам.
– И чего ради он выпендривается?! – осуждающе говаривали они.
К сожалению, мимо меня проходило многое из того, что трогало Сергея и питало его душу. Бродский, Шемякин и многие из этого круга были знакомцами Сергея, они взаимно обогащали друг друга, а я лишал себя всего этого, прежде всего из-за зацикленности на своих личных проблемах, на себе самом… Был, видимо, ленив и нелюбопытен.
Сережа с энтузиазмом воспринял и воплотил на сцене то новое, что пришло к нам с появлением в БДТ польского режиссера Эрвина Аксера. Эрвин, ставя пьесу Брехта, требовал актерского существования в новой, подчеркнуто яркой стилистике, требовал «отчуждения» брехтовского, и наиболее ярким апологетом этого нового метода стал Юрский. Многие считали это «отходом от славных традиций русского театра», «предательством основ». Насколько легче сидеть сложа руки и пользоваться уже наработанным, чем пытаться идти дальше, искать новые пути… А те, кто не успокаивается, ищет – как они раздражают, мешают жить, ненужно бередят совесть.
Так что же заставляло толпы поклонников после спектакля ломиться в нашу гримерную, прежде всего к Юрскому, жаждать поставить свой автограф на потолке? Что притягивало актеров нашего БДТ в нашу гримерную? Что объединяло всех?
Убежден: объединяло, притягивало в первую очередь ощущение внутренней свободы, исходящей от Сергея; свободы, позволяющей ему быть критичным, независимым, не испытывать ужаса перед различными «табу», искать, ошибаться, находить. Ему тесен актерский плацдарм – он идет в режиссуру, ставит «Фиесту» Хемингуэя сначала в театре, потом на ТВ, ставит «Мольера» Булгакова на сцене БДТ, свой самый знаменитый спектакль «Фантазии Фарятьева» на малой сцене.
Вызывало это и восхищение, и, к несчастью, зависть и глухую вражду. Недаром товарищ Романов, первый секретарь Ленинградского обкома КПСС, дал негласное распоряжение запретить показывать Юрского по телевидению, транслировать его по радио в Ленинграде. Его, видимо, как и очень многих, раздражала эта внутренняя свобода, позволявшая Юрскому быть самим собой, не считаясь с общепринятыми правилами, – работать, опираясь в первую очередь на ощущение собственной правоты.
Такие люди опасны. А что, если все начнут руководствоваться только этим ощущением? Как управлять ими? Вычеркнуть Юрского из жизни – и конец. «Есть человек – есть проблема, нет человека – и проблемы нет». Известная, популярная фраза. И сейчас она незримо парит на фронтонах некоторых учреждений.
Когда я, пользуясь любым удобным случаем, спрашивал у «власть имущих»: что произошло? В чем вина Сергея? – следовал ответ с ухмылкой и подмигиванием: «А вы у него спросите!..»
У руководства Ленинградского ТВ были крупные неприятности, когда в «Новостях», в телерепортаже с какой-то фотовыставки среди прочих портретов мелькнул нос (только нос!) Сергея… Полетели головы!
Товстоногов ходил черный, словно концертный рояль. Он обожал Юрского. Ревновал его как режиссера, но боготворил как актера, мечтал ставить с ним «Дон Кихота» Булгакова, многое другое…
Посмотрел бы я на вас, читатель, попади вы на место Сергея! Конечно, он бывал «неадекватен», как принято сейчас говорить. Агрессивен, подавлен… Когда на свободного человека надевают наручники, какую реакцию это вызывает?! Нервы напряжены, обида клокочет… все становятся подозрительны… многое делается назло…
Короче, Романов своего добился.
Юрский уехал в Москву.
Уехала и Наташа Тенякова вместе с Сережей.
Гримерка наша осиротела, остались мы вдвоем с Толей Гаричевым. Но ушел и он, и я остался один – охранять потолок с сотнями автографов. А потом перевели меня в одноместную гримерную, в коридор под названием «народный тупик». Ребята мои дорогие, как же мне вас не хватает! Телефон? Да что можно по телефону…
Как быстро на этих страницах летит время! А ведь почти семнадцать лет просидели мы втроем в нашей гримерной. Было тут все – и радость, и горе
Мольер
– Бас! Я скурвился! Пропадаю! Я становлюсь мещанином, – шепчет мне Юрский.
Идет спектакль «Иркутская история», в котором мы заняты. В основном мы, «люди из будущего», сидим на некоем подобии торта. Сейчас тот редкий момент, когда торт, вращаясь вокруг оси, увозит нас от зрителей. И Сережа, наклоняясь ко мне, сдавленно шепчет: «Я стал мещанином… Я купил холодильник…»
Он не шутил.
Он действительно тогда ощутил себя предавшим союз людей, живущих не для быта, не для обогащения, а для чего-то такого, что руководило его Олегом в спектакле по пьесе Виктора Розова «Перед ужином». Играл он его блестяще и, значит, искренне был убежден, что желание окружить себя хорошими и красивыми вещами – постыдное предательство собственных идеалов.
Мне
и рубля
не накопили строчки,
краснодеревщики
И кроме
свежевымытой сорочки,
скажу по совести,
мне ничего не надо.
И нам, вслед за любимым Маяковским, ничего не было надо.
А теперь Сережа купил холодильник. И ему было стыдно.
Боже, как давно это было! Почти пятьдесят лет назад.
Изменились ли мы вместе с неузнаваемо изменившимся временем? Да нет, пожалуй. Автомобиль, например, для нас – не роскошь и не знак престижа этого проклятого, а просто средство передвижения. Нет, не изменились. В этом и счастье наше, и наша беда.
Сергея тянуло в режиссуру. Он и поставил в БДТ три спектакля – «Фиесту» по Хемингуэю, булгаковского «Мольера» и «Фантазии Фарятьева» по пьесе Аллы Соколовой. Черновой прогон первого спектакля был показан Товстоногову в репетиционном зале. Я смотрел прогон. На мой взгляд, все было здорово, а если учесть, что действие «оденется» декорациями, костюмами, светом, – мог бы состояться очень интересный спектакль. Но…
Об этом «но» написано у самого Сергея в книге. То ли стилистика довольно необычная насторожила Товстоногова, то ли… Может быть, ревность. Трудно сказать. Только спектакль не состоялся.
Тогда Сергей воплотил «Фиесту» на телевидении. Получился прекрасный спектакль, непохожий по стилю ни на один другой телевизионный спектакль, с великолепными актерскими работами. Даже сейчас я не перестаю восхищаться им, несмотря на некачественное по нынешним меркам техническое воплощение. Точно найденный стиль поведения актеров, аскетически условная, но точно передающая атмосферу декорация, до миллиметра выверенный кадр…
Этот спектакль долгое время был под запретом, ибо в нем в роли тореро был занят блистательный Барышников, еще во время гастролей Кировского (ныне Мариинского) театра в США оставшийся в Штатах, что по тем временам считалось тяжким преступлением – изменой Родине. Поэтому необходимо было вычеркнуть из сознания, из памяти советских людей образ этого балетного гения. Вместе с ним надолго вычеркнули и «Фиесту». Приказано было смыть пленку, чтобы и памяти не осталось! Но нашлись порядочные люди, которые с риском для себя сохранили копию телеспектакля.
«Мольер» по пьесе Булгакова.
В этой постановке был занят и я в роли Короля-солнце, Людовика XIV. Гений-драматург, король театра и гений политической игры, всесильный тиран, король Франции.
Власть и художник. Художник и власть.
Тема, которая послужила причиной закрытия прекрасного, как рассказывают, «Мольера» в Художественном театре еще при жизни Булгакова и Станиславского.
Булгаковская великая литература только начинала входить в нашу жизнь. Надо было попытаться проникнуть в абсолютно безусловный, но в то же время условнейший, необычный мир Булгакова, сделать его своим, ни в коем случае не опускаясь до простого психологического бытовизма. Сережа (а ему, по-моему, была ближе всех булгаковская правда) делал все для того, чтоб каждый из нас эту правду учуял, и я, впервые соприкоснувшись с ним как с режиссером, абсолютно поверил ему, шел за ним, спотыкаясь, падая, иногда выходя на правильный путь, а то и вновь сбиваясь с него.
Товстоногов пришел на черновой прогон. Когда прогон закончился, все актеры и Юрский, как режиссер и актер (он репетировал Мольера) были удостоены горячих товстоноговских похвал:
– А вы, Олэг… Вы меня очень разочаровали. Я не увидел ничего. Да ничего и не было. Ощущение – вы просто выучили тэкст и его проговариваете… Завтра репетируем эту сцену. В одиннадцать!
Я был ошарашен и раздавлен. Ведь вроде бы все я делал правильно. Правда, из-за волнения, возможно, лишь обозначал внутреннюю жизнь героя… Да нет, все было правильно!
Еще и еще раз проверяю себя. По внутренней жизни, по логике – все было сыграно правильно. Я – Король-солнце, все в моих руках. Мольер – король театра, не дам унизить Мольера, наоборот – дам ему волю, разрешу играть «Тартюфа» в пику этому ханже архиепископу… Все правильно! И не мог Гога этого не видеть! Не мог! И мы с Сергеем все правильно сделали.
И вот репетиция. Мы на сцене. Товстоногов в зале. Раньше я выезжал на фуре. Фура отменена.
Я стою в самом дальнем конце сцены в окружении свиты.
– Свет! Весь свет, весь свет дайте! Вспыхивают сотни лампочек в светильниках, подрагивающих, словно огоньки свечей. Это я, Король-солнце, согрел лучами счастья всех окружающих.
– Выходите на авансцену!
Иду на авансцену…
– Садитесь!
– Здесь нет стула, Георгий Александрович!
– Вас это не касается! Тот, кто не подставит стул вовремя, будет казнен. Сажусь – хоп! – и стул вовремя кто-то подставил.
– Сядьте в профиль ко мне! До этого я сидел лицом к залу. Маркиз играет со мной краплеными картами.
– Вы восхищены! Не гневаетесь, а наоборот – удивлены и восхищены его смелостью!
Да это так и было! Может быть, не так ярко? Робко?
– Дайте Олегу Валериановичу (кстати, впервые прозвучало мое отчество! Товстоногов обычно называл меня «Олэг») отварную куриную ножку! Лида! (Бутафору) Лида! Приготовили курицу? Отлично. Вот, Олэг, у вас на тарелке цыпленок. Ешьте, Олег Валерианович!
– «Как относитесь к цыпленку?»
– «Любимое мое кушанье, Ваше Величество!»
– Бросьте Сереже на тарелку недоеденную вами куриную ножку! Кушайте, дескать, раньше-то что молчали? А сами – руки-то сальные – облизывайте пальцы и ищите, чем бы вытереть. И весь дальнейший разговор на этом действии!
Вероятно, за давностью лет я что-то упустил, но суть в том, что Георгий Александрович увидел – не мог не увидеть – внутреннюю жизнь моего Людовика и понял, что можно показать ее ярче, легче, нагляднее. Воспользовался и тем, что на показе я был, видимо, скован, и, намеренно незаслуженно раскритиковав меня, решил, опираясь на сделанное нами с Сережей, одновременно и помочь мне, предложив простые, но яркие «приспособления», и – что греха таить – показать «класс настоящей режиссуры»… И когда благодаря его предложениям сцена легко «пошла», ибо суть-то была найдена, удовлетворенно засопел:
– Вот!! Вот тэпэрь я понимаю, что такое король! Как кошка легкой лапкой с мышкой играет! Вот-вот!! Понимаэтэ?..
И больше не приходил.
Огонек «Мальборо» в темном зале и радостное сопение. Было ли это лукавством? Несомненно. Ревностью?
Так ли назвать это чувство главрежа к собственному артисту, неожиданно врывающемуся в святая святых – в режиссуру на сцене его театра? Возникло ли детское, по сути, желание показать, кто есть кто? Или все это произошло интуитивно? Не знаю. Только доля лукавства здесь была… Знаю, что Сергею все это было неприятно, так же как и то, что так легко и радостно ухватился я за предложенную Гогой преувеличенно ласковую интонацию короля, и за куриную ножку, и за засаленные пальчики.
А что было делать? И спектакль, и я от всего этого только выиграли. Но чувство какой-то вины перед Сергеем не оставляло меня очень долго, хотя по детальном рассмотрении никакой вины и предательства не было. Людовик XIV – любимейшая моя роль. Тиран с изумрудными глазами, ласково, мягко играющий со своею жертвой.
Сколько лет прошло с тех пор? Но вспомнил об этом – и защемило сердце. Тяжелое это чувство, ностальгия. Надо бы смотреть вперед и забыть о прошлом! Да вот не забывается. И кроме благодарности, вспоминая наши муки на «Мольере», я ничего не испытываю….