Глава из книги Сергей Юрский. Жест. — Вильнюс-Москва, Полина/POLINA, 1997

Ну, представьте, если сможете, — 10 лет “невыездной”, исключение — неделя в Варне на съёмках фильма. И вдруг… договор с Японией на постановку спектакля. Я повторяю мою версию пьесы С. Алёшина “Тема с вариациями”, сделанную для Р. Плятта и М. Тереховой в Театре имени Моссовета. Я делаю спектакль в Токио с замечательными японскими актёрами. Я абсолютно один за границей. Меня никто не одёргивает и не предупреждает. Я работаю запойно. Мы начинаем в Новый год и уже 23 января делаем первый полный прогон. 3 февраля 1986 года в театре Хаюдза состоялась премьера. Мы праздновали её в ресторанчике рядом с театром. Я шёл к себе в гостиницу по ночному зимнему Токио и… признаюсь… плакал навзрыд. Оттого, что всё было, кажется, хорошо и всё кончилось. Всё ушло безвозвратно. Так мне тогда казалось. Мой выезд за рубеж, месяц полной свободы казались мне случайностью.
Когда я вернулся в Союз, все худшие опасения подтвердились. 86-й год. Перестройка уже набухала, но ощутить её было невозможно.
Я вернулся в мой город немой, Полный разных отсутствий, Безнадёжно пустой в многолюдстве, Исцарапанный колкой зимой. Квазимодо с обиженным сердцем, С мутноватой аортой реки, Город, запертый на крюки, Где заказано быть иноверцем.
А потом ворота открылись, и поехали все кому не лень туда-обратно.
В октябре 1990 года великолепный Джорджо Стрелер пригласил Аллу Покровскую, Толю Смелянского и меня к себе в Милан на конференцию по театральному образованию.
В то же время великолепный стоматолог Наталья Сальникова обнаружила у меня пародонтоз и предложила сделать операцию немедленно.
Операция требовала двух недель. В Милан звали всего на неделю. Надо было выбирать!
Я заглянул в словари.
ПАРОДОНТОЗ — прогрессирующее рассасывание костной ткани зубных луночек, сопровождающееся расшатыванием и последующим выпадением зубов.
МИЛАН — крупнейший промышленный и культурный центр северной Италии, столица Ломбардии. Связан прямым авиационным и железнодорожным сообщением со многими столицами мира.
Я выбрал Милан.
КОНФЕРЕНЦИЯ В МИЛАНЕ
Растёр немеющие длани, Спиртного взял немало доз. Печально осенью в Милане: Пора дождей, пародонтоз. Всё неприступнее и строже Дома, увитые плющом. Назавтра все дела отложим И двинем, скрывшись под плащом Не в направлении чего-то, А удаляясь. Он чего? От дома, от Аэрофлота, От этой жизни кочевой, От “обещающих контактов”, Тусовки пожилых людей, Начал, концов, антрактов, актов, Улыбок, адресов, идей. От всей бесплодности искусства, От всей бессмысленности слов, От самого себя, от снов, От тишины тысячеустой. Бог подал бы, но мы не просим. Молчу... Пусть будет, как вначале - Милан, дожди, глухая осень. Пародонтоз. Пора печали.
Пока ты пела, осень наступила, Лучина печку растопила, Пока ты пела и летала, Похолодало. Иосиф Бродский, «Муха»
Здесь, в Милане распутываю гениально скомканный моток золотой нити маленькой поэмы Бродского, в этом плане очень редко впрыгиваю в поток (вы уж извините - результат воспитания уродского: как бы ни был к общению готов, но обилие собственных мыслей, а также корневое подробное незнание языков - всё говоришь - вот бы пожить за границей годок, но проходят годы, и пожил повсюду, кроме Греции - кажется, о ней сейчас именно говорят, об этой самой Греции, впрочем, говорят обо всём подряд)... короче, очень редко впрыгиваю в поток нашей театрально-педагогической конференции. Миланский собор потрясает, а мысли упрямы. Там, далеко, на Востоке, в моей стране, где в апреле восемьдесят пятого отменили волюнтаризм, отменили волево, резко и даже, пожалуй, немного волюнтаристски, а потом, уже без приказа, как-то сам собой, и не без оснований, развился ВАЛЮТАризм - искренняя и горячая любовь моих соотечественников к портретам королей, президентов, поэтов, учёных, изданных большими тиражами на прямоугольных листках с водяными знаками, короче, моя страна полюбила чужие деньги, и, как всегда (любить, так любить!), полюбила безоглядно, до конца, позабыв прежние привязанности, полюбила нерасчётливо, всей душой, ничего не желая для себя, а просто так - бескорыстно сжигая себя в этой любви. Сыновья моей страны запели серенады под чужими окнами на чужих языках с акцентом и даже почти без - это были странные, негордые песни: они пели о своём нищенстве, о своей жестокости, о безжалостности своей... окна открылись, высунулись чужие лица, с чужими носами, с чужими блестящими волосами и - чужими жестами - стали бросать валюту, и вещи... и мебель, и сложную счётную технику почти последнего поколения, и даже, временами, продукты, но с продуктами хуже, потому что помидор, например, очень трудно поймать, не раздавив его, а если раздавишь, то брызгает, брызгает... и пятна, пятна на одежде, и тогда поём о своём неряшестве, а из окон бросают моющие средства. Дочери моей страны стали печальны и раздражительны, иногда, что для них совсем уж невероятно, они перестали быть терпеливыми, выходят на улицы с многословными труднопонимаемыми требованиями, криво изложенными на скверной бумаге. Литовцы моей страны сильно хлопнули дверью, забыв, что двери нет, что она не была даже предусмотрена проектом, стали быстро (и даже успешно!) строить дверь, которой уже хлопнули, и пристраивать к ней стены - решили жить в отдельной квартире со своим входом, а главное, выходом - и это правильно! И это возможно! Но... некоторые проблемы пока остаются, потому что туалет всё ещё общий. Латыши моей страны позвонили по телефону эстонцам моей страны и договорились выучить языки друг друга, а пока говорить по-шведски, но, так как было плохо слышно и приходилось кричать, то перешли на русский, почти привычный - и так расстроились, что побросали трубки. Евреи моей страны перестали притворяться, что они как все, перестали скрывать, что они умнее любого и каждого, даже Тамошнего, тем более Тутошнего, даже Аида, тем более Гоя, и поехали, поехали наконец-то без страха, уже с песнями, уже не через щёлочку микроскопического гетто Вены, а по всем маршрутам крупнейших аэропортов - поехали, поехали с орехами, с прорехами, а евреи моей страны, давно уже живущие Там, совсем Там, поехали назад, домой, в мою страну - издавать книги, читать стихи - на родном, на русском, поехали только на минутку - издать, почитать - и обратно, и тоже с песнями. Армяне моей страны... но об этом лучше не... там у них, когда было землетрясе... а потом в Баку... ...я жил в этом городе и знал многих... Азербайджанцы моей... якуты... страны... старушки....... ....... моей стра.........шно... подумать, что... собачки и кошечки старушек моей.............. Цены. Цены!., продукты, продукты... конечно, можно....... но ведь одиночество............. толпы на вокзалах огромной моей... ...стра... дающие беженцы, бегущие отовсюду... Убийцы моей страны снизили цены на услуги, потому что единственное, что подешевело, - это человеческая жизнь. Когда-то, довольно давно, один поэт моей страны сочинил песенку: “Это всем моим друзьям строят кабинеты ”, - он шутил, конечно, этот печальный поэт, а они, друзья, всерьёз, и, когда моя страна перевернулась - с грохотом, как железный ящик с ржавыми гвоздями, застучали неумелые молотки, и один за другим вышли друзья поэта в секретари, в депутаты, в учредители... и ещё многие закричали: “Мы тоже, мы тоже его друзья... и нам, и нам по кабинету!” Прохожие моей страны ссутулились и ещё глубже втянули головы в плечи, одни шаг ускорили, другие замедлили, но никто не поднял глаз и не улыбнулся. Люди моей страны заметили, что наступил вечер и наступила осень, вошли под крыши, под кровли, под потолки, под арки подворотен, вошли в подъезды, в коридоры, на лестничные площадки, в залы, в квартиры, в комнаты... торопливо налили, звякая горлышками бутылок о разную посуду, и выпили, выпили, выпили- чтоб быть нам здоровыми... Там, далеко, на Востоке, в моей, моей, моей стране.

МЕЛКАЯ НЕПРИЯТНОСТЬ В БАРСЕЛОНЕ
Не то чтоб я любил ходить по поликлиникам и лежать в больницах, а как-то так получалось, что ходил… и лежал. В какой бы город я ни приезжал, а городов этих были сотни, обязательно заводила судьба к местным эскулапам. И вообще-то очень хочется их воспеть, крикнуть им всем большое человеческое спасибо и каждому сделать подарок. Очень хочется крикнуть: ура, медицина! Хотя…
Я вот сейчас, в данный момент, тоже лежу в больнице. Лежу давно — восемь недель уже. Ноги выше головы, голова ниже всякой критики. И шевелиться нельзя, и читать неохота, и телевизор смотреть надоело. Вспоминать нечего — всё уже вспомнил. И обдумывать нечего, и планы строить бессмысленно. Глядя в потолок, слегка шевеля кистями поднятых вверх рук, я постигаю лукавый двойной смысл глагола “планировать”. И лезет в голову одна медицина.
Эх, и полечился же я на своём веку!
Если кто бывал в Барселоне, то непременно знает площадь Сан-Аугус¬ тин — пять минут ходьбы от Оперного театра, между улицей Рамбла и центральным рынком. Так вот на этой самой Сан-Аугустин я сподобился снимать кино. Настоящее кино: с хорошими актёрами, с группой, с камерой… с плёнкой — всё как положено. И снимали на Сан-Аугустин сцену с террористом. Через полицию добились, чтоб с площади убрали все посторонние машины. Оцепили площадь — чтоб зеваки не мешали, и работаем. Солнце светит, голуби курлычут, мошки какие-то летают, роятся. Одним словом, Испания.
И вот какая-то мелкая мошка попадает мне в глаз. Потёр, почесал, веко наизнанку вывернул — не помогает. Наша героиня — Леночка Коренева — остреньким глазом взглянула, тоненьким пальчиком попробовала восстановить status quo — не получается. А я ведь и сам играл в этом фильме одну из ролей — знаменитого дирижёра. Мне ведь сегодня в кадре надо быть, а глаз не смотрит, закрывается и весь красный. Как тут снимать? А полиция ждёт, и площадь оцеплена.
— К врачу, — решает директор картины. — И немедленно!
Стучим каблуками по старинным камням узкого дворика какого-то милосердно медицинского учреждения. Медсестра — черноволосая, в белом, белее самой белизны, огромном сложной формы головном уборе, похожем на аэроплан. Переводчик объясняет ситуацию: это русский артист, он в гриме и в игровом костюме. Медсестра ведёт меня по каменным плитам коридора. В холодной комнате со сводами (здесь действительно холодно, а на улице +35″ С) она долго моет руки. Пинцетом берёт салфеточку из стеклянной банки и прикладывает к моему глазу.
— Держите, —говорит переводчик, и я держу.
Входит высокая грузная сеньора во всём белом и с марлевой повязкой на лице.
— Доктор! — говорю я. — Извините за беспокойство, но мне попала в глаз мошка, и вот воспаление, это у меня бывает… Обычно мне помогает альбуцид…
Сеньора долго моет руки. Пинцетом снимает салфетку с моего глаза. Не прикасаясь ко мне, разведя руки в стороны, близко придвигает своё лицо, как для поцелуя.
— У вас красный глаз, — переводит её слова переводчик.
Она вводит меня в соседнюю комнату. Там сидят двое в белом — седой в очках и молодая девушка с кокетливой родинкой на верхней губе. Меня укладывают на кушетку. Переводчик уже который раз рассказывает мою историю. Я слышу, как оба врача долго моют руки. Подходят. У девушки в руках некий сосуд. Седой пинцетом хватает салфетку и окунает её в жидкость в сосуде. Жидкость оказывается водой. Мне осторожно смывают грим со лба и со щеки.
— Доктор, — говорю я. — Мне в глаз попала мошка…
Девушка вытирает мне лицо, а старик накрывает глаз салфеткой. А салфетку он держит пинцетом. “Пропала съёмка”, — думаю я и закрываю глаза.
Слышу — кто-то входит в комнату. Кто-то моет руки. Кто-то пинцетом снимает салфетку с моего глаза. Носатая пожилая сеньора со втянутыми щеками с ужасом смотрит на мой глаз. А я с ужасом смотрю на неё. Она слишком близко.
— Доктор, — говорю я, — если бы можно было вынуть мошку, которая попала в глаз…
Носатая сеньора пинцетом хватает салфетку в банке и накрывает моё лицо.
— Фамилия, имя, из какого вы города?
Я отвечаю.
— Они говорят, что сейчас придёт доктор, — сообщает переводчик. Вот как? А кто же они?
— Понятия не имею.
Вся группа зашевелилась и заговорила одновременно. В комнату вошёл небольшого роста человек с усиками и с пробором. Лицо его было сурово, глаза проницательны. Пока он долго мыл руки, носатая сеньора при поддержке остальных доложила ему о проделанной работе. Медсестра с аэропланом на голове вытерла доктору руки. Он держал их, подняв вверх и растопырив пальцы. “Господи, — подумал я, — да он меня оперировать собрался”. Доктор медленно, крадучись двинулся ко мне и очень быстро заговорил.
— Он уверен, что в Барселоне вам понравится, — гудел мне в ухо переводчик. — Здесь многие снимают кино. Он видел однажды, как снимали кино. Но это были французы. Французская группа. Это было в парке. Они по много раз повторяли одну и ту же сцену. Он никогда не думал, что надо столько раз повторять одну сцену. Он очень рад, что в России тоже есть кино. Он никогда не видел русского кино. Но теперь он будет искать какой- нибудь русский фильм и, наверное, найдёт. Он знает место, где можно найти разные фильмы. Он уже смотрел один фильм из Марокко. Это был марокканский фильм. Он его посмотрел и теперь будет искать русский фильм.
Вся команда обступила меня. Сеньорита с родинкой подала пинцет, и сеньора с носом осторожно сняла салфетку с моего глаза. Врач отчаянно тряхнул головой, сосредоточился и с величайшей осторожностью большим и указательным пальцами раздвинул мои веки. Глаз заслезился, и я слегка закряхтел. Доктор испуганно отдёрнул руку. Лицо его напряглось, жёстко сложились губы под усиками.
— Он просит вас подойти ближе к лампе, — сказал переводчик.
Я подошёл. Седой и сеньора с носом направили луч настольной лампы прямо мне в лицо. Врач снова напрягся и опять крайне осторожно раздвинул мои веки. Я старался не кряхтеть. Но зато он кряхтел и дышал очень тяжело. Потом отпустил мои веки и решительно отошёл к умывальнику. Я знал, что он моет руки, — я слышал, как потекла вода. Но я не видел этого — грузная сеньора с марлевой повязкой схватила пинцетом салфетку и приложила к моим глазам. Я уже знал, что нужно делать — держать! И я держал.
Вслепую я шагнул на звук журчащей воды.
— Ну, так что вы скажете, доктор?
Доктор вытер насухо руки и произнёс короткую решительную фразу.
И переводчик объявил:
— Он говорит — вам надо показаться окулисту!
Вообще-то салфетки помогли. Глаз отдохнул от прямого солнечного света и как-то проморгался. Может быть, слезой и мошку вымыло.
Мы всё-таки снимали в этот день и довольно много успели. Правда, не было времени по много раз повторять одну и ту же сцену. Один-два дубля, не больше.
Я прилетел в Париж 2 января 1991 года около 7 вечера — на целый сезон работать актёром в театре Бобиньи. Часа через три — в 11 вечера — началась первая репетиция. Французско-бельгийская труппа готовила еврейскую пьесу российского автора Семёна Ан-ского “Дибук”. Мне была предложена роль чудотворного раввина Азриэля. Предстояло прожить на Западе зиму, весну и вернуться в конце мая. Никогда в жизни я не уезжал из дома так надолго. Я был совершенно один — без переводчика. Впереди была совершенно новая волнующая жизнь.
ВОЗМОЖНОЕ БУДУЩЕЕ ВОСПОМИНАНИЕ О ЕВРОПЕ
Январь. Достать чернил и плакать! Писать о январе навзрыд. Пока парижской жизни слякоть Дерьмом летит из-под копыт. Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд. Пока, болтаясь здесь, как лапоть, Вотще ищу, в чём смысл зарыт. Уж март. Достать чернил и плакать! Писать о чём-нибудь навзрыд, Жизнь не разглядывать, а лапать. А то опять брожу, как лапоть, Храня первоначальный вид. Апрель. Достать чернил и плакать! В слезах готовить свой отъезд... Присядем и... чего балакать!? - Париж вовек не надоест. Проплакать май, уткнувшись в локоть, О том, что пролетел апрель, И выдыхать густую копоть Ушедшего... Париж (?!)... Брюссель(?!) Июнь. Достать чернил и вылить! Не говорить и не писать! Сидеть сычом, верёвку мылить... Всё улетело в перемать... Достать! Но не чернил, а мяса! И раскалить сковороду! Поесть, запить... и станет ясно: Живу во сне, живу в бреду!

ПУШКИНСКИЕ ЯМБЫ
Дома были хороши. Дома Парижа. Сколько ни иди, удаляясь от центра, от островов, — дома хороши. Сверху они плавно закругляются мансардами. Они одеты в камень единой зеленовато-серой гаммы, но ослепительно расцвечены пятнами сангины на жалюзи и тентах. Ставни, трубы, балконы… реклама в простенках… синие, жёлтые, белые мазки… И красное, обязательно красное. Не воспалённый кумач, а другой — ровно¬ праздничный оттенок — сангина!
Я уже привыкал понемногу играть и общаться только по-французски. Я привыкал к своему явному и тайному одиночеству в несравненном городе. Но в голове всё настойчивее крутились пушкинские ямбы.
I Итак, я жил тогда в Париже. Садись поближе, расскажу: Я из Москвы намылил лыжи, Представь, хватило куражу, Хоть слабо знаю по-французски И кругозор довольно узкий (притом сказать, в родной стране давно я числюсь чуть ли не оракулом и полиглотом), Но я рискнул и в Новый год, Откинув вороха забот, Я смело вышел за ворота. Прощай страна, прощай Союз, Прощай жена, я вдаль стремлюсь! II Столица мира! Город вкуса! Ходи и не жалей сапог. Сперва по милости Исуса Я жил в отеле Belle Epoque. Но в силу слабости кармана, Что выяснилось очень рано, Переселился - знак свиньи! - За кольцевую - в Bobigny. Здесь тоже Франция и тоже Все по-французски говорят, Неоном вывески горят, Но очень много чернокожих. Я пью вино, ем конфитюр, Служу в Maison de la Culture, III По-нашему - Дворец культуры. Я по привычке захотел Свести со всеми шуры-муры, Не тут-то было! Здесь предел Общению положен близко. Всё вежливо, но как-то склизко. Начнёшь, и сразу - a bientot! (До скорого!) Не то, не то! Не то что наши, братец, встречи, Где, свидясь даже вмимолёт, Всплакнёшь, расскажешь анекдот, Где смыслом двойственным отмечен И взгляд, и вздох - мы всё таим. Страна рабов - на том стоим! IV Остановлюсь. Вопрос не праздный - Как ты посмел, кто ты такой, Чтоб этим подражаньем грязным Тревожить Пушкина покой? Строфой Онегинской упругой И этим обращеньем к другу Без колебаний, без стыда Ты смеешь пользоваться? -Да! Нахал! Заткнись! Пригнись пониже! Остановись и не греши, Безмолвно на свои гроши Ликуй по-тихому в Париже! Сказать по-ихнему - a part - Ты вытащил счастливый фарт. V - Не стоишь ты высокой чести, Чтоб франками зарплата шла, Чтобы в кафе платить по двести Валютных знаков, чтоб не жгла Ежеминутная забота - А хватит ли? Чтобы до пота Весь день не вкалывать, как вол, Чтоб был готов и дом, и стол. За что тебе? - Спокойно, друже! Я не держу краплёных карт. И для меня парижский март, Поверь, не лучше и не хуже, Чем март московский, - как блесна, Коварно манит нас весна. VI Но было сказано поэтом: “Скучна мне оттепель”. И мне Весной тоскливо. Впрочем, летом Тоскливо тоже. Как во сне Проходит жизнь, проходят страны, А я всё в той же майке драной С трудом угрюмо против ветра Бегу свои три километра, Встречая день. Давай меняться! Держи, старик, мои страницы Многочасовых репетиций, Но только чур не прислоняться К страницам этим - на зубок Ты должен выучить урок! VII Ты должен слушать по-французски Распродлиннейшую “parole”. Ты должен выдержать нагрузку Смертельной скуки. Но изволь Растягивать в улыбке губы, И чтобы фраза шла на убыль, И на “çа va?” - кричать “ça va!”, И чтобы ровно шли слова. Самодовольный, монотонный Французский стрекот в десять ртов! Ты это выдержать готов? Готов играть в театр картонный? Меняемся! Судьбу мою Без сожаленья отдаю. VIII Меняюсь! На твои надежды, Твою невинность, слепоту, На притязания невежды, На мной забытую мечту Когда-нибудь подняться в небо, И в мир, где даже Пушкин не был, Рвануть в сверкающий Париж! Изгиб увидеть этих крыш Серо-зелёной общей гаммы, Глядящих окнами мансард На ослепительный азарт Разнокалиберной рекламы, И мощный, вопреки годам, Двурогий остов Notre Dame. ‘Сан трант катр - 134 (франц.). IX Боюсь банальностей. Однако Рискну, старик (что нам терять?), Я буду с тупостью маньяка Чужие песни повторять: Идёшь полями Елисея, Где был столетьями посеян Себялюбивый гордый дух, Где от подростков до старух Себе прекрасно знают цену. Где каждый вынес свой товар, И грязный серый тротуар Весьма напоминает сцену, И всяк свою играет роль, И всяк по-своему король! X Вернёмся к теме: к часу дня Автобус номер “сан трант катр”1 Обыденно везёт меня В репетиционный наш театр. Полно полиции - война! Печать тревогою полна - Французские войска в Ираке. В Париже в ожиданье драки При входе в каждый магазин Обыскивают, как в тюряге, - Ждут бомб. И в этой передряге Еврейской пьесой поразим Полуарабский наш район, Где воздух бунтом напоён? ‘Сан трант катр - 134 (франц.). XI Где в кровь избили при народе За непочтительный кивок Француза-продавца? Где в моде (то, что представить я не мог!) Названья улиц - Ленин, Маркс - И где для воспитанья масс Мэрии было по плечу Поставить доску Ильичу? .................. XII .................. В знакомых формах мчатся дни. На стенах лозунги взывают - Помочь строителям трамвая От Бобиньи до Сен-Дени. Под шелест западных ветров Вспомянутся Ильф и Петров. XIII ............................. И в этот скучный понедельник Простую истину постиг, Что я, как всякий Sovietique, По преимуществу бездельник. Отбросив L’art, La vie, La sceince, Кладу по сотне раз пасьянс. XIV - XVII ........................ XVIII Ирония - конёк привычный, На нём могу и без седла. Как много мы из жизни вычли, Хихикая из-за угла, Смеясь над всем и над собою, Не дорожа своей судьбою, Пускали шутки в оборот. Как корни подрывает крот, Мы корни строя подрывали. В года запретов и лишений Мы важность сделали мишенью, И сильным мира попадали - Хоть издали, но сколько раз! - Плевком не в бровь, а прямо в глаз. XIX Здесь - всё серьёзно. Франкофоны Не чтут насмешек. (Как и слёз!) Здесь поведения законы Рекомендуют жить всерьёз. При этом было б клеветою Сказать, что люди под пятою Угрюмости. Наоборот! Весьма приветливый народ. И здесь умеют веселиться. Но в нужном месте, в нужный час (И вот отличие от нас). И понимаешь - заграница! Ложись травою под косьё - Ты не товарищ - ты monsieur. XX И был успех! Кричали “Браво!”, И тридцать (тридцать!) раз подряд “Дибук” то с блеском, то коряво, “держал серьёз”, как говорят. Да, был успех. Однако пресса Не проявила интереса. Я чуял странный холодок К спектаклю в театре. Я продрог На этом ветре равнодушья. Куда девалась теплота? Сидели, гладили кота Там, у меня в Москве. Неужли?.. Да, так и есть - хватило мига, Чтобы понять - сплелась интрига. XXI Кто с кем воюет - не пойму. Но есть война, и на педали, Простому моему уму Непостижимые, - нажали. И кто-то что-то не простил Кому-то. Не хватило сил У непрощёного дать сдачи И повернуть судьбу иначе. Короче, мелкая грызня (по-европейски - вгладь, без мата!) Пошла такая, что куда там! А я, за всё себя казня (ведь здесь и дьявол сломит ногу!), Ругался вслух и в мать и в Бога. XXII Защёлкали быстрее дни. К концу катилась авантюра. И как ведётся искони, Смотрелася миниатюрой С далёкой точки жизнь моя - Вот я вознёсся в те края, Что одиночество нам дарит. Тоска за месяц на год старит. Была ли эта жизнь пуста? Французский знал наполовину, Играл по вечерам раввина И пел на языке Христа. И, хоть Париж не надоест, Я втайне торопил отъезд. XXIII Пуста? Да нет. Я приближался К решенью важному - мне свет Какой-то новый открывался. Я Ветхий прочитал Завет За строчкой строчку - Пятикнижье. (Сподобился - живя в Париже!) Потом под дождь, под небом мглистым Всех четырёх Евангелистов. Я сравнивал.Я замечал Противоречия. В тревоге Я шёл к началу всех начал, Впервые думая о Боге. Но я не чувствовал Начала - В душе безбожие торчало. ̆ XXIV И я не мог не замечать, Что, если в заповедях Слова Завет - “Люби отца и мать”, Возможно ли, что так сурово (в Евангелии от Луки споткнулся я об три строки, смотри строфу двадцать шестую главы четырнадцтой), рискуя Всё опрокинуть - языком Святым, “КТО НЕ ВОЗНЕНАВИДИТ ОТЦА И МАТЬ - ХРИСТА ОБИДИТ, НЕ МОЖЕТ БЫТЬ УЧЕНИКОМ”. От мыслей в жар. И нет опоры. И нету сна. И утро скоро. XXV ................................. XXVI Я думаю - всё ближе финиш, Так надо гордость сохранить. Судьбу, как видно, не обминешь. Тянуть, тянуть всё ту же нить, Хоть спуталась и не с руки Её распутать узелки? Или - возвышеннее - надо Нести свой крест, не ждать награды. За этот западный сезон Родной язык, родную сцену Забыть? Ну, нет! Такую цену Платить, ей-Богу, не резон. Остаться не уговорите - Я только твой, российский зритель.
Начато, написано и не окончено в Париже в квартале Берлиоз, угол бульвара Ленина.