На этой странице:

  • Сергей Юрский рассказывает о Борисе Лёскине в фильме Эдуарда Старосельского «Боба — сапёр Большого Драматического театра»
  • Сергей Юрский. Из книги «Кто держит паузу», 1977 ( глава «Однажды»)
  • Немножко другой вариант этой истории — из книги «Игра в жизнь», 2002
  • Сергей Юрский. БОБА-АМЕРИКАНЕЦ
  • Сергей Юрский читает свой рассказ «Свободный рынок эпохи застоя»
  • Русский актер в Америке: Беседа с Борисом Лёскиным — Радио Свобода, 11/06/2003
  • Нина Аловерт. Из рецензии «Киноповесть: Борис Лескин«
  • Комментарий Юрия Кружнова

Дарья Юрская 21/02/2020 (запись в ФБ)

Большая потеря для нас. Борис Лескин, Боба… Всю жизнь дружили с папой, сколько легенд и невероятно смешных историй о нем мы знали от папы! И жизнь Бориса Лёскина, длинная, разная, удивительная- невероятна. Прощайте. Спасибо.

Родился 5 января 1923 года.

В 1938 году был арестован и расстрелян отец.

В годы Великой Отечественной войны — сапёр на фронте, был ранен. Награждён орденом Красной Звезды, медалями.

В 1952 году окончил Ленинградский театральный институт имени А. Н. Островского (курс Л. Ф. Макарьева).

В 1951—1980 годах — актёр Большого драматического театра в Ленинграде. Дебютировал в кино в 1954 году, мастер комического эпизода.

С 1980 года — в США, был актёром театра в Нью-Йорке. Входит в комитет по выдвижению на «Оскар». За роль одесского дедушки в кинофильме «И всё осветилось» (2005, одна из главных ролей) отмечен премией за лучшую мужскую роль владивостокского международного кинофестиваля «Меридианы Тихого» (2006).

В 2011 году режиссёром Эдуардом Старосельским был снят документальный фильм о Борисе Лёскине «Боба. Сапёр Большого Драматического» (с участием Сергея Юрского, премия Золотая Ника, 2011).

9 марта 2013 года Борис Лёскин был участником телевизионной передачи «Сегодня вечером» на Первом канале, посвящённой Андрею Миронову.

Умер 20 февраля 2020 года в Нью-Йорке.



Сергей Юрский рассказывает о Борисе Лёскине в фильме Эдуарда Старосельского «Боба — сапёр Большого Драматического театра»


Сергей Юрский. Из книги «Кто держит паузу», 1977 ( глава «Однажды»)

«Борис Лёскин, узнав, что Гаричев хочет поставить во дворе памятник неизвестному актеру, схватился за голову:

— Боже мой, мама, я еще жив и не так стар, зачем же мне памятник?!

Однажды мы ехали с Лёскиным на машине в Нарву. Где-то в районе Кингисеппа он стал часто тормозить.

— Сейчас за поворотом должен быть одноэтажный кирпичный дом, — сказал он взволнованно.

Повернули — был дом. Потом он угадал заранее группу деревьев. Потом мы вышли из машины. Река, обрыв, большой камень. Он все знал здесь. С войны. Здесь он хоронил товарища, вот здесь. Он помнил приметы. Здесь были окопы — теперь все изменилось. Всегда сыплющий шутками Боба Лёскин стал серьезным и молчаливым. Мне передалось его волнение.

И на гастролях нашего театра в Польше он узнавал места боев, города, за которые воевал. Пришли из газет, брали интервью. Скромный Боба стал героем дня, а потом снова трепался, острил, шутил. Это его подпись, он в нашем театре двадцать пять лет. В войну он был сапером переднего края, все пять лет войны…


Немножко другой вариант этой истории — «Игра в жизнь», 2002

«Забегал Боба Лескин, скептик и ругатель, актер нашего театра и близкий наш приятель. “Сынок! — кричал Боба (так он называл меня).— Молодые! — кричал Боба (так он называл всех, в том числе своих ровесников, а сам он был участником Великой Отечественной и имел боевые награды).— Ой, мамо, что делается! — кричал Боба.— Видели распределение на “Генриха IV”? Я опять играю “солдаты, ратники, путники, четвертый собутыльник Фальстафа”. Что делается! Как жить? Слушай, молодой! (Это Гаричеву.) Чем портить бумагу, поставь мне памятник во дворе театра. Будет называться “Памятник неизвестному актеру”. Сделай мой портрет из пустых бутылок!” И Толя Гаричев вполне серьезно отнесся к предложению. Присмотрел место во дворе, стал сговариваться относительно утилизации в художественных целях кусков старых декораций и реквизита.»


Сергей Юрский. БОБА-АМЕРИКАНЕЦ

Хотите посмеяться? Опоздали маленько! Раньше надо было хотеть. Когда Боба жил еще в Ленинграде и не был американцем. Вот тогда можно было посмеяться.

Мы с Бобой во всех поездках жили по гостиницам в одном номере — и в Челябинске, и в Сочи, и в Тбилиси. А в Свердловске нам на двоих сняли даже пустующую летом квартиру местного народного артиста Буйного, и мы в ней жили. И все время смеялись. То есть смеялся я, а Боба произносил смешное и горестно кивал головой. Эта смесь еврейского катастрофизма и русского мата была в буквальном смысле сногсшибательна — я корчился от смеха и валился на диван, на кровать, на пол, куда придется.

Боба был старше меня на пятнадцать лет. Он много всякого повидал и все умел. Боба мог обезвредить мину (это еще с войны), мог разобрать и собрать обратно карбюратор, умел торговаться на базаре и (откуда-то!) знал цену всем вещам. Я видел еще мало и не умел ничего.

«Две левеньких! — говорил про меня Боба. — Две левых руки приделали, и обе с одного бока. Очень неудобно! Ничего нельзя делать — ни ухватить, ни завинтить, ни приколотить. Гиб а кук, а от азой, смотри туда, смотри сюда, и все без толку. Сынок! У тебя две левых! Ничего не умеешь! Только чесать коленки утром, когда еще не проснулся. Все! Как ты управишься с этой Олечкой, на которую ты сделал стойку, — не представляю. С двумя левыми? Невозможно! Ее же надо обхватывать, брать с двух сторон. А сынок может схватить только за один бочок, за жирок. Две левых! Но слушай меня, сынок: Олечка годится только для „не иметь“! Только! Под ней нет ноги. Это все так задоприземисто. Нет! Только для „не иметь“!»

Я смеялся в голос, а Боба горестно качал головой, а потом плакал. Когда его самого наконец разбирал смех, у него сразу начинали течь из глаз слезы.

«Сынок! Абханаки! Кругом абханаки! Нет людей. Не с кем иметь дело. В нашем вагоне аншлаг. Битком набито, все полки заняты! Ты молодой, ты еще ухватишь плацкарту. А я стою в коридоре, все полки заняты. Гиб а кук! Вцепились в подушки и давят ухо. Храпят. Абханаки! Не с кем говорить!»

Две особенности отличали Бобу от всех знакомых мне людей: Боба мог десять раз подтянуться НА ОДНОЙ РУКЕ — это раз. Второе — Боба ВСЕГДА женился на балеринах.

Боба был беден, и Боба не был знаменит. Но он был весел, щедр и умел любить. Балерины его обожали. Внешность у Бобы была достаточно корявая, но он мог подтянуться ДЕСЯТЬ РАЗ на одной руке, с ним было нескучно, и балерины выскакивали за него замуж, как пули из обоймы. Потом они его бросали. Он страдал. Но… расставшись с ним, и они страдали — я это точно знаю! — и всегда вспоминали его любовь как счастливое время. А Боба… пострадав, покряхтев, Боба шел на балетный спектакль разок… другой… и из обоймы выскакивала новая балерина.

У Бобы была мама — Баба Берта. Баба Берта готовила из бедных продуктов изумительные еврейские блюда. Говорила мало, но зато с сильнейшим акцентом. Бобу она всегда и за все ругала, а нас, его друзей, обливала добротой и вниманием. И всегда готовила. Я вообще не помню Бабу Берту за другим занятием. Никогда она не ела, не читала, не сидела. Она все время готовила и подавала на стол. Баба Берта ругала Бобу. Боба ругал Бабу Берту. И было очень смешно.

Сам Боба никогда не смеялся. Я уже это говорил? Если говорил, прошу прощения за повтор. Но не перечитывать же всю мою несущуюся без черновиков, по кочкам, по бугоркам, по обрывкам памяти скоропись! Вот закончится эта вольная скачка без седла вслед за давно исчезнувшим молодым Бобой, вслед и за мною самим — по-щенячьи молодым, а потом за Бобой солидным, Бобой-американцем (Господи, я же именно так озаглавил этот рассказик, а вот сколько времени прошло, еще и не добрался до того, почему, собственно, Боба-американец!), вот закончу, доскачу и освобожусь от этого живущего во мне спрятанного, памятного пузыря смеха и радости, лопнет этот пузырь и — может быть! — хоть каплей смеха обрызгает и тебя, случайный читатель. А я останусь серьезным, успокоенным, с чувством исполненного долга, я не буду больше смеяться нелепым шуткам и оборотам речи канувших времен. И Боба останется там, у себя в Нью-Йорке, в квартирке Нижнего Манхэттена с американской женой — достойный, преодолевший, вытерпевший, в конечном счете победивший и получивший все, чего мог желать… Ну кроме, может быть, богатства. А лишившийся при этом только одного… Вы подумали — Родины? Нет! Это само собой, это не обсуждается. Вы скажете — молодость прошла? Да ну, что за разговор?! У всех проходит молодость, а Боба еще лучше всех нас сохранился. Нет! Юмора! Юмора он лишился! Потому что у них там, в Западном полушарии, другой юмор. Жить там можно. И нужно! А шутить… шутить там бессмысленно.

Так вот я и говорю, Боба смешил, но никогда не смеялся.

— Сынок! — говорил Боба. — Я хочу машину! Я хочу большую машину, чтобы много места было. Чтобы можно было оглядеться вокруг, а потом плотно закрыть все окна, чтоб не слышно было, и громко послать всех к… Евгении Марковне! Только всех! И очень громко! И чтоб не было слышно! Кразевгенейшей Марковне! Свобода определяется количеством людей, которых ты можешь послать. А из закрытой машины ты можешь послать всех сразу. И очень далеко. Нужна машина, а остальное у меня уже готово.

Боба не смеялся. Почти никогда. Редко. С трудом вспоминаю, чтобы Боба смеялся. Впрочем, один случай точно был…

Мы жили в Тбилиси. И мне было двадцать пять. Бобе — сорок. Мы жили в большом квадратном номере гостиницы на проспекте Руставели. Окна во внутренний двор на ресторанную кухню. Туалет в коридоре — в самом дальнем от нас конце коридора (это важно!). Мы были бедны, но мы были актерами знаменитого театра. Нас приглашали. Мы уже не раз слушали зурну и дудуки, ели шашлыки и хинкали, пили коньяк и мукузани. И было жарко!

— Сынок, нас зовут на блядки, — сказал Боба.

Нового знакомого звали Сандрик. Он очень настаивал, чтобы мы пошли к нему, потому что туда должен прийти Зураби и привести Манану с подругами.

Наш путь шел только в гору. Наверное, это была Мтацминда. Да, она! Но может быть, и другая, соседняя гора. Может быть, соседняя. Город как-то незаметно кончился. Пошли совсем кривые улочки, одноэтажные домики, запахи жаровень, детские крики и остальное, что, ты сам знаешь, опытный читатель.

Сандрик был парень угрюмый. Он шел и шел. Изредка только останавливался. Показывал рукой вверх и говорил: «Там!» И мы опять шли.

В совершенно пустой комнате стояли два топчана, четыре шатких стула и простой стол. На столе большая бутылка сухого вина цинандали урожая 1959 года — то есть прошлогоднего. Окна были распахнуты. С улицы тянуло благовонием шашлыка и слышались детские голоса.

— Сейчас придет Зураби, — сказал Сандрик. — Приведет Манану с подругами.

Мы с Бобой сели на топчан. Угрюмый Сандрик постукивал носком сандалии в такт доносившейся издалека заунывной мелодии.

— Музыку хотите? — спросил Сандрик.

За топчаном обнаружился проигрыватель.

— Грузинскую или французскую? — спросил Сандрик, держа в правой и в левой руке пластинки на выбор.

— Да, нет… погодим, — сказал Боба. — А когда Зураби должен прийти?

— Придет! — убежденно сказал Сандрик. — За Мананой пошел.

— А Манана же еще должна за подругами зайти, — напомнил Боба.

— Нет. Они у нее уже. Ждут, — твердо заверил Сандрик.

Да-а! Еще в комнате была этажерка! С нее Сандрик и снял три простых граненых стакана. Открыл цинандали.

— Хочу поднять этот бокал, — совершенно изменившимся, чужим, заунывным голосом заговорил Сандрик, — за дорогих гостей! Для нас большая честь принимать таких людей. Пусть будет вам много радости, пусть живы будут ваши родители, а если умерли, светлая им память! Пусть столько радостей дарит вам каждый день вашей замечательной жиз-ни, сколько капель грузинского вина в этом бокале! И пусть всегда дружат наши народы!

Мы выпили. Из окна пахло шашлыком.

Теперь я наполнил стаканы и произнес ответный тост во славу Грузии и Тбилиси.

— И за твое здоровье, Сандро! — закончил я.

— И за здоровье Зураби и Мананы! — подхватил Боба. — Где они, кстати? Слушай, Сандрик, тут в доме хлеба нет, а? — Закрыт магазин уже, — сурово сказал Сандрик. — Девять часов, генацвале! В восемь все закрывается, да?!

Из окна пахло шашлыком. — Сынок, может, музыку послушаем? — сказал Боба. Зазвучала песня «Тбилисо» композитора Реваза Лагидзе. Потом песня кончилась.

— Ну ладно, Сандро, мы, пожалуй, пойдем, — сказал Боба.

— Так нельзя! — Сандрик встал. Он был очень прямой и стройный. — Грузинский дом так гостя не отпускает. Он вышел из комнаты. Послышались громкие речи и даже вскрики на грузинском.

— Сынок, блядки отменяются, — сказал Боба. — Давай выбираться. Нам отсюда не меньше часа топать, даже под горку.

В дверях появился Сандрик — в каждой руке по бутыли цинандали, такой же большой, как и первая. Думаю, литра полтора туда входит — у нас такие бутылки не делают. Сандрик взял штопор.

— Нет, Сандро, обожди, не открывай, а то для Зураби ничего не останется. А что, позвонить нельзя Зураби, чтобы уже шел? — спросил Боба.

— Он дядю на вокзале встречает, — сказал Сандрик и очень ловко со смачным щелчком вытащил пробку из безразмерной бутыли.

— Они вместе с дядей сюда придут? — спросил Боба.

— С Мананой… Поезд, наверное, опоздал. — Сандро поднял стакан. — Чтоб всем вашим близким… — опять загнусил он изменившимся голосом…

— Э-э, Сандро, я не могу больше… у меня, знаешь, желудок… язва была, надо обязательно хотя бы хлеб…

— Думаю, — гнусил Сандро, — что за наших близких осушим до дна этот бокал. Чтоб каждая капля, которую мы не допьем, стала горем для них. Так выпьем за то, чтобы никогда не знать им горя! Мы выпили.

— Манана, — сказал Сандро нормальным голосом, — Манана увидит, что Зураби не пришел, сама пойдет сюда и подруг приведет.

— Да, нет… ладно… — сказал Боба. — Какая уж там теперь Манана. Темнеет уже. Потянуло ветерком, и запах шашлыка стал еще сильнее.

— Пойдем, сынок, надо еще Валериану позвонить, узнать насчет завтрашней репетиции. Спасибо, Сандро. Еще увидимся.

Мы встали.

— На дорогу! — Сандрик налил полные стаканы. — Есть такой обычай, — загнусил он, — в самый последний момент осушить бокал, чтобы легкой была дорога. За дорогих гостей! И за всех наших друзей! Чтоб было им хорошо, всем… кроме Зураби и дяди его, которые (далее прозвучал залп гортанных грузинских восклицаний, видимо, ругательств, но не ручаюсь, сужу только по интонации)… даже если дядин поезд опоздал, — закончил оратор по-русски.

Действительно, уже темнело. Но жара не спадала. Употребленное в неумеренных количествах цинандали выходило из всех пор. По лицу потоком тек пот. Желудок подводило. Мы оба сегодня не обедали в ожидании званого ужина.

Когда выбрались к центру, на освещенные улицы, было уже поздно. Но город гулял. И нас подхватило это гуляние. Кто-то узнал, кому-то крикнул, куда-то повели… Наконец-то вонзили зубы во что-то съестное.

Но главное… — «Поднимем эти бокалы… За ваш приезд!.. За то, чтобы всегда!.. За то, чтобы никогда!..» — и так далее.

Одни передавали нас другим, другие сдвигали столы, меняли скатерти, накрывали заново… И снова несли бутыли, бутыли…

Это еще хорошо, что мы были молоды! Это еще очень хорошо! А то было бы очень плохо. Мы ночью (!) мылись в турецкой бане! Да, она была закрыта. Но нам ее открыли! От теплых каменных лежанок и нежной мыльной пены стало легче и чуть прояснело, а потом опять накатило: «Чтобы всегда!.. Но чтобы никогда!»

Незнакомый бородатый мужчина крепко меня поцеловал и сказал: — В пять! Везде в шесть, но я знаю, где в пять!

Мы шли есть хаши. После кутежа мужчины должны есть хаши. И тогда можно все сначала.

— В пять! — сказал бородатый. — Знаю одну хашную, в пять утра открывается. Около базара. Я ее знаю. Там грузчики приходят. В пять! Мы немного постояли в небольшой толпе солидных, хорошо знающих друг друга людей — видимо, грузчиков. В пять хашная открылась.

— Что это? — спросил я, глядя на мутный жирный суп, в котором плавало что-то большое и неаппетитное.

— Хаши. Никогда не пробовал?

— Никогда.

— Надо. Но сперва рюмку водки. Потом хаши. И на работу.

Я глянул в тарелку с жутким варевом и попробовал представить себе, как сегодня вечером я, легкий и воздушный, танцую свой танец в итальянской мелодраме «Синьор Марио пишет комедию». Меня повело.

— Чтобы был здоров! — сказал бородатый незнакомец. — Гаги марджобс!

Мы чокнулись. Я выпил водку до дна. Гортань уже ничего не чувствовала, но пищевод обожгло.

— Хаши! — провозгласил бородатый и сунул мне в руку ложку. И я хлебанул. Раз… два… Может быть, даже три… Потому что другой закуски не было.

— Сейчас отпустит, — сказал хранитель обычаев, но смотрел на меня при этом подозрительно. Видимо, я сильно изменился в лице.

— Сынок! — сказал Боба и отодвинул от меня тарелку. — Пойдем в гостиницу. Полежишь немного — и на репетицию. Ты положи ложку, не ешь больше. Бородатый проводил нас до порога хашной.

— Нахвамдис, генацвале! — поднял он руку в приветствии.

Нет, я не шел по городу Тбилиси, я нес свой желудок по городу Тбилиси и думал только о нем — о желудке. А рассвет был прекрасен — это само собой, но что мне до рассвета? Рассвет бывает каждый день.

— Сынок, — сказал Боба, — что это ты совсем не загорел? Мы уже месяц на юге, такое солнце, а ты… Слушай, ты совсем белый, как бумага.

Мы вошли в гостиницу и поднялись на свой четвертый этаж. Прошли весь длинный коридор (это была ошибка — с каждым шагом мы удалялись от общего туалета!). Мы вошли в наш просторный квадратный номер с окном во внутренний дворик. Я открыл это окно. Снизу пахнуло вчерашней едой.

И тут… Все! Все, что скопилось во мне за эти загульные полсуток… фонтаном вырвалось из моего обожженного перцем и алкоголем рта. И вознеслось к потолку.

— Сынок! — крикнул Боба.

Я хотел объяснить Бобе, что часть вины я должен взять на себя. Я повернулся к нему, чтобы сказать это, но тут второй залп из моего нутра поверг Бобу на пол. Он увернулся и начал неудержимо хохотать.

Я наклонился к нему, чтобы извиниться. Боба стремительно закатился под койку, и поэтому третий залп его миновал.

Я гонялся за Бобой, чтобы объясниться, а он метался от окна к двери, приседал, забегал за шкаф и оставался нетронутым в абсолютно заблеванном номере гостиницы «Тбилиси» на улице Руставели.

— Сынок! — кричал он и хохотал. Как же он хохотал! Все навыки бойца переднего края (а Боба воевал, и хорошо воевал в Великую Отечественную!), всю готовность сапера к любым неожиданностям (а Боба был сапером) применял он и уходил от моего бомбометания.

Мы оба обессилели. Я уже не мог ничего сказать. И Боба ничего не говорил. Он плакал от смеха. Слезы текли по его щекам и сотрясали все его тело.

Рассвет наступил окончательно.

Внутренний дворик, накрытый сверху витражами, осветился. Солнце пробило цветные стеклышки. Там, внизу, показалась фигура в грязном белом фартуке и широкое лицо с усами. Лицо крикнуло, и внутренний дворик мощным эхом подхватил этот крик.

— Ма-на-на! — крикнуло лицо. — Модияк! Мо-ди-як, Манана!

И тут мы оба повалились на пол, лицом вниз, чтобы досмеять весь этот ком… шар… пузырь смешного, где смешнее всего были мы сами.

Смеющимся я Бобу больше не видел. Разным видел. А смеющимся… — нет, больше не видел.



Русский актер в Америке: Беседа с Борисом Лёскиным — Радио Свобода, 11/06/2003

Иван Толстой: Борис Лескин, много лет проработавший в Большом Драматическом Театре у Товстоногова, — о себе, о новом и старом ремесле. Последние 20 лет актер живет в Нью-Йорке. С ним беседует Эмма Орехова. 

Борис Лескин: Я приехал в 80-м году в Америку. В один прекрасный день, во время спектакля, я работал в БДТ имени Горького, шел спектакль, как сейчас помню, «Тихий Дон», я поглядел на себя в зеркало в своей гримуборной, и мне стало так тоскливо вдруг. Я подумал: для чего я живу? Что я там делаю? Ну, еще одна роль, еще один спектакль. Я отклеил свои усы и решил, что надо уезжать. 

Эмма Орехова: Вы были готовы проститься с актерской профессией, или вы были уверены, что вы сможете играть по-английски? 

Борис Лескин: Я вам расскажу, что случилось. Я был готов расстаться с актерской профессией. Я проработал в БДТ 28 лет. Я приехал сюда, мне было уже достаточно много лет, мне было 57 лет. Меня даже не хотела «Наяна» посылать на курсы, потому что они мне сказали: «Что тебе учиться, когда ты уже старый, получай свой велфер». Но я решил иначе: что я что-то буду делать. Я стал искать работу. И нашел работу мессенджера. Это посыльный. Я работал в компании, которая называется «Уайт Маш Индастри». Они шили кофточки. Таксистом мне не пришлось работать, потому что так случилось, что первый и второй разы я завалил экзамен. Я сдал только с 3-го раза. И пока я получил этот лайсенз, подвернулась работа в театре «Круг в квадрате» на Бродвее. 

Эмма Орехова: Это известный драматический театр. 

Борис Лескин: Моя приятельница, балерина Наташа Макарова, позвонила мне и сказала: «Слушай, у меня там есть знакомый, который знает Теда Мена, художественного руководителя этого театра. Ему нужны преподаватели для школы. У них есть школа». И я пошел на интервью к этому Теду Мену. И, как ни странно, при всей моей убогости в английском языке, он меня взял. И я там проработал целый год. Потом я был опять безработный. Потом я начал рассылать резюме. Меня пригласили поставить спектакль в Американской Академии Драматического Искусства. Я там начал ставить спектакль. Пьеса была «Сумасшедшая», в которой когда-то играла Барбара Страйзенд. Я поставил этот спектакль, на генеральную репетицию пришел директор школы, посмотрел, ему не понравилось, и меня выгнали. После этого я совершенно расстроился. Ну, что ж, думаю, надо водить такси. Я уже собрался водить такси, как вдруг получилось, что с Соней Мур я стал общаться. 

Эмма Орехова: Соня Мур — это бывшая эмигрантка, которая здесь организовала школу? 

Борис Лескин: «Центр Станиславского» — называлась эта школа. Это без всяких бенефитов, это маленькие деньги. Я все равно согласился у нее работать. Может, я сделал и неправильно, но сейчас уже нечего об этом говорить. Я стал у нее работать, и только я начал у нее работать, опять счастливый случай мне улыбнулся. Такой знаменитый кинорежиссер Джон Шлезингер, который снимал очень много, в то время, интересных картин, таких, как «Полуночный ковбой», «Санди Блади Санди», он делал картину о двух американских шпионах, которые продавали секреты. И он проводил пробы. Я попал на эту пробу. Я не был ни членом союза, ничего. Просто попал на эту пробу. И мне повезло. Он меня взял на эту роль. С моим убогим английским. Эта роль — посол. Русский посол в Мексике. Русского я играл, но там надо было говорить по-английски. Там были заняты и Шон Пенн, и Тимоти Хаттен. В общем, мы пробыли два месяца в Мексике и сделали этот фильм. Он назывался «Снеговик и ястреб». И я имел хорошую прессу. Храню ее до сих пор. В журнале «Ярмарка тщеславия», «Вилледж Войс», «Нью-Йорк Таймс». И, к тому времени, у меня уже появилась американская жена, вот эта Келли, которая тоже ездила со мной в Мексику. И мы с ней роль прорабатывали. Она мне помогала и в произношении, и во всем. 

Эмма Орехова: А какая разница между русской женщиной и американской? 

Борис Лескин: Большая разница. Во-первых, более обособленная, более независимая, хотя она меня любит, я так думаю, заботится обо мне, думает обо мне. Но вот такого, как русские бабы растворяются, вот этого нет. Плохо готовит.

Эмма Орехова: Как же вы выходите из положения? 

Борис Лескин: Я сам. До этого не умел. Но иногда она готовит тоже ничего. Но все делается: вот у нас тут на кухне, всякие машины: и у нее есть целая груда рецептов. Знаете, как русские готовят? Так, на глазок. А она нет. Это все вешается, меряется и, в результате, все это подгорает или выкипает. Но иногда получается ничего. 

Эмма Орехова: А вот возникает какая-то душевная близость? Потому что многие жалуются, что у американских женщин, по сравнению с российскими женщинами, не хватает тепла какого-то. 

Борис Лескин: Хватает. Важно, чтобы тебя понимали. Чтобы тебя любили. И тогда возникает. Потому что без любви, без понимания, это не возникает даже у русских. Но еще должен сказать, что она ирландка. А ирландцы очень похожи на русских. Не только потому, что они большие выпивохи. Она очень любит выпивать. И к тому же, она очень добрый человек. А ирландцы, они очень похожи на русских. У них тоже есть такая широта, отдача, доброта. 

Эмма Орехова: Давайте поговорим еще о ваших съемках здесь и о вашей работе здесь. В чем разница? Вы снимались и в России тоже, и работали в театре. Вот в работе с режиссером, с актерами, в чем разница? 

Борис Лескин: Принцип в кино. В России ты, актер, играешь для камеры. Здесь — наоборот. Играй — тебя снимут. Там наши обычно говорят: «Ты подворуй немножко, подворуй». А здесь — нет. Во-первых, начинается с того, что как только утверждают тебя на какую-то приличную роль, как ни странно, тебя отправляют к доктору. Осмотреть здоровье. Мне надо было ехать в Лос-Анджелес, я пошел к доктору, проверил все. Здоров. О кей. Дальше начинается другое. Костюм, предположим. Как там, на Ленфильме, на Мосфильме? А, давай то, давай это. А тут? Ты стоишь, тебя одевают, раздевают. Тут же 10 человек тебя фотографируют. Все это показывают режиссеру. Прибегают обратно. Все не годится. Снова раздевают, опять одевают. Как только ты утверждаешься на роль, у тебя появляется дублер. Человек твоего роста, похожий на тебя, одетый в такой же точно костюм. И вся предварительная работа — свет, репетиция с камерой, все без тебя. Ты отдыхаешь. Когда все готово — свет, камера, сцена разведена с дублерами — приходят артисты. Начинается репетиция. Без света. По тем маркам, по тем точкам, которые отметили дублеры. Когда мы срепетировали все, дается свет, репетиция со светом. И опять отдыхаем. Когда мы срепетировали со светом и камерамен… Кстати, интересная деталь: В России, оператор главный сам снимает. Тут главный оператор не снимает. Тут снимает ассистент, а главный оператор, он только ставит свет и решает, как снимать сцену. Он только ходит вокруг — вот тут будет так, тут так. Потом, здесь очень много съемок: вот такой пояс, штанга такая. И камера все время двигается. Все время бегают. Оператор бегает с камерой. 

Эмма Орехова: Одна камера снимает, или несколько? 

Борис Лескин: О, нет. Когда сложная сцена, например: У меня были сцены, когда я выбрасываю дублера из машины, снимают с трех-четырех камер. Была такая картина, с Робином Вильямсом «Кадиллак Мен». Я там играл русского покупателя. А жену мою играла некогда знаменитая польская актриса Чижевска. И вот там у нас была сцена, когда нас забирали в плен, и мы оттуда убегали, мотоцикл прорывался через стекло в салон. И там снимали несколько камер: с крыши, непосредственно с рук и камера сбоку. Отовсюду. Они пленку не экономят. И еще. Вот я помню, что в России 10 дублей, 8 дублей, 5 дублей — это минимум. Здесь такого нет потому, что около камеры стоит телевизионная камера, которая тебя снимает параллельно с кинокамерой. И режиссер даже не сидит около камеры, а он смотрит в этот маленький телевизор. Поэтому у него есть возможность не делать 10 дублей, а 2 или 3, иногда 4. 

Эмма Орехова: То есть, это не так изматывает? 

Борис Лескин: Нет, тут очень заботятся о состоянии артиста. Его так не гоняют: «Не встань под свет, жди, пока на тебя направят свет, жди, пока на тебя камера срепетируется». Нет, это обязательно должен делать дублер. У всех артистов, у которых мало-мальски приличные роли, даже если несколько слов, есть дублер. У меня была маленькая роль в фильме «Люди в черном». Я там играл повара. Там было у меня 3 или 4 фразы. У меня был дублер. Такой же, одетый в белый колпак, человек, на которого ставили свет. А потом я пришел, срепетировал и сказал свои фразы. У меня было полтора съемочных дня всего. 

Эмма Орехова: А работа с режиссером? 

Борис Лескин: Режиссеры здесь каждый по-разному. Вот у меня был такой опыт большой. Первый опыт с Джоном Шлезингером. Он работает интересно. Вначале, до съемок, он ставит почти весь фильм, кроме огромных сцен, как спектакль. Он нас всех вызвал в Лос-Анджелес, и мы 2 недели просто делали спектакль. Собрал всех актеров, человек 40 или 50, и просто делал спектакль. Вначале. А потом, когда мы уже приехали в Мексику, сцены были срепетированы. Конечно, за исключением всяких проездов, драк, где нужно было использовать массовые сцены. А все диалоги и небольшие сцены, все были срепетированы. Такой австралийский режиссер Питер Йейтс, он вообще ничего не репетирует. Он просто входит: «Вот давай, хорошо, хорошо, ты иди сюда, ты сюда». Никаких замечаний не делает. Как-то совсем не профессионально. Хотя картина получилась. «Хаус ин зе Кэрол стрит», довольно была популярная картина. 

Эмма Орехова: А они работают над психологической разработкой образа? 

Борис Лескин: Не все. Очень интересно работал покойник, я его очень любил, Луи Маль. Во-первых, он сам снимал, как оператор. У него на плече камера. Он срежиссирует, а потом сам снимает. Потому что он был когда-то оператором у Жака Кусто. Он замечательный оператор. Но он стал режиссером, он сделал много интересных картин. Он сам снимает. 

Эмма Орехова: А как Америка вас изменила, и изменила ли? 

Борис Лескин: Я думаю, что изменила. У меня стали другие интересы, другой взгляд на жизнь, если хотите. Пропало критиканство, которым все мы занимались. 

Эмма Орехова: То есть, появилась терпимость? 

Борис Лескин: Терпимость какая-то появилась. Многое открылось из того, что было скрыто какой-то тайной, какими-то недоговорками. А теперь все тайное стало явным. Вот это имеет огромное значение. В общем, свобода имеет свои, какие-то положительные качества, как выяснилось. 

Эмма Орехова: То есть вы благодарный судьбе? 

Борис Лескин: Я благодарен судьбе, во-первых, что, в общем-то, я, уже не молодой человек, что я до сих пор еще работоспособен, что мне кажется, что я что-то еще буду делать. Я, во всяком случае, надеюсь что-то сыграть. 

Эмма Орехова: Есть какие-то наметки на то, что будете делать? 

Борис Лескин: К сожалению, нет. Это все от случая к случаю. Вот раздается этот счастливый звонок от менеджера, его зовут Френсис. Он говорит адрес, говорит, когда и куда, и говорит заезжать, взять сайдес. А сайдес — это листочки. Я с радостью еду. Начинаю читать. Первое впечатление, что я мало понимаю, что происходит, потом постепенно я понимаю, я начинаю учить. Почти всегда это очень скоропалительно, то, что нужно выучить. Быстро. 

Эмма Орехова: Вам даже надо выучить этот текст? 

Борис Лескин: Обязательно, что же читать? Если я еще читать буду, это совсем будет кошмар. Хватит того, что вылезает мой страшный акцент. И это уж отпугивает. Я на пенсии, потому что мне уже много лет. Я получаю пенсию соушл секьюрити, и мне платит мой профсоюз гильдии актеров пенсию. И оттого, сколько я зарабатываю, пенсия моя увеличивается. 

Эмма Орехова: Если бы сейчас уже не снимались, вам бы хватало? 

Борис Лескин: Мне бы хватало на жизнь, но не хватало бы на всякие поездки. Я люблю трудиться. У меня загородный дом. Видите, я восстанавливаю мебель. 

Эмма Орехова: Это вы здесь научились? 

Борис Лескин: Да. Вот так, сидя на даче. Я люблю взять какую-то старую мебель. Вот это, видите, я нашел в церкви. Этому столу 200 с лишним лет. Я его восстановил. Я люблю ковыряться в грядке, сажать помидоры, выращивать всякие вишни, у меня есть вишневый сад.


Нина Аловерт. Из рецензии «Киноповесть: Борис Лескин«

Лескин родился  5 января 1923 года.  Он рос в то время, когда шли аресты, мальчишки во дворе спрашивали друг друга: как твои родители? То есть, арестованы они или нет. В коммунальной кухне в шкафчике мать Бориса хранила мешок с сухарями. В 1937 году однажды навсегда исчезли и мешок, и отец.

В год, когда Борис окончил школу, началась война. Борис ушел на фронт, стал сапером. Однажды в палатку, где сидели Борис и майор, попала бомба, майор был убит, Лескин остался жив. Командир отреагировал: «Лучше бы тебя убили, а майор остался жив. Майор нам нужнее». 

Но Лескин вернулся с войны живой, награжденный медалями, в том числе –  за оборону Ленинграда, орденом Красной звезды. Когда он уезжал в эмиграцию, на таможне у него отобрали все медали и ордена и даже фотографии, где он был снят в военной форме. В день 65-летия со дня победы о нем вдруг вспомнили, наградили медалью, которую в Нью-Йорке ему привезли на дом из Российского консулата.

После войны поступать в театральный институт Лескина подбил его близкий друг – затем знаменитый артист Олег Горбачев. Лескин сдал экзамены и поступил. По окончании (с отличием) института был принят в Большой драматический театр, где проработал 28 лет. До прихода в театр Г. Товстоногова Лескин много играл в спектаклях, но Товстоногов занимал его только в эпизодических, небольших ролях. Правда, как говорит Юрский (и я это помню), Лескин всегда был творцом даже самой эпизодической роли. Он снимался в телевизионных фильмах, ставил телевизионные спектакли. Дружба с Юрским, начавшаяся в театре, сохранилась на всю жизнь. Поскольку Лескин был намного старше Юрского, он называл его «сынок» (так Юрский и обозначен в титрах как действующее лицо: сынок). 
Как рассказывает Юрский, Борис любил балет. Но не сам балет, а балерин. И что самое интересное, балерины его любили не за знаменитость, не за житейские блага, а за «открытое умение обожать», за огромное актерское обаяние. 

Но однажды наступил момент, когда  во время спектакля «Тихий Дон» Лескин, посмотрев на себя в зеркало, вдруг подумал:«Что это я всю жизнь вру: вру себе, вру людям? Да пошли все к черту!»
К этому времени умерла мама, распался брак, Лескин ощутил жизненную и творческую пустоту и решил эмигрировать. В театре устроили производственно-партийное собрание, на котором его клеймили и порицали. Но после собрания некоторые друзья-актеры организовали в его честь вечеринку, на которой говорили, что они его любят и т.д. Но нашелся среди друзей один, который пошел и донес об этом вечере. И актеры имели неприятности. Во время  рассказа Юрского на экране проходит ряд фотографий: Лескин в обнимку с товарищами по театру. И хотя совершенно понятно, кто из них донес, никто в фильме по имени его не называет. 

В Америке судьба вдруг повернулась к нему неожиданной стороной. Не особенно способный к языкам, Лескин начал играть в голливудских фильмах. А за одну из ролей в фильме «Все освещено» (Everything is illuminated) на международном фестивале получил приз за лучшую мужскую роль (играл в фильме отрицательную роль предателя, который в конце фильма кончает жизнь самоубийством). 
Преподавал в колледже актерское мастерство.

Юрский рассказывает те «байки» которыми Лескин украшал тот период своей жизни.

У него на курсе было 6 человек, среди них –  безработный и надсмотрщик в тюрьме. Надсмотрщик был человеком абсолютно бесталанным  («я таких неспособных людей не видел»), но каждый год записывался на курс к Лескину. Объяснял так (передаю рассказ Юрского по памяти): «Вы мне открыли глаза. Система Станиславского – это гениально! Сначала один говорит, потом другой, они не вместе говорят. Это система  Станиславского? Гениально».

Лескин совершил казалось бы невозможное: стал артистом и получил мировое признание в чужой стране, то есть доказал, что действительно талантлив, стал преподавателем, счастливо женился. И сохранил то достоинство, которое было ему присуще в России.


Комментарий Юрия Кружнова:

Очень жаль Бобу, очень. Мы последний раз виделись 40 лет назад. Я долго не знал о нем ничего, думал: жив ли? По моим подсчетам, ему уже должно было исполниться 100. Но чувствовал, что он жив, что где-то бродит этот добрый, язвительный, чудной, мрачный, пропитанный сарказмом и юмором человек. И почти угадал. Он прожил 97. Умер вчера, 20 февраля 2020 года. То, что прожил столько, – подарок Природы ему и нам. Странно складывалась его судьба в БДТ. Он проработал там около 30 лет. А я за почти 15 лет работы в БДТ (в постановочной части) не видел ни разу, чтобы Бобе дали сыграть что-то более-менее значительное. Он всегда был «на эпизоде», на третьих-четвертых ролях. Шеф почему-то его не ценил. Но у Бобы был явный комический дар – и не только комический. Он умел играть и «серьезно». Он много снимался в кино. Но в театре был «незамечаем». Отсюда, наверное, и его мрачный юмор, и мизантропический настрой. Говорят, в Америке, куда Боба уехал в конце 80-х, он  расцвел как актер. Справедливо. 

В книге «Легенды БДТ» я посвятил Бобе несколько страниц. Я приведу их в память о нем, а потом добавлю еще немного. Боба того стоит. Его в театре любили. Он был другом Юрского, Миши Данилова, Изиля Заблудовского, это была такая «маленькая компания», они на гастролях даже в гостинице поселялись рядом.

Мой фрагмент начинается со сцены у закулисного расписания, где обычно останавливались актеры перед спектаклем. 

«Михаил было собрался взглянуть на расписание, как вдруг в дальнем конце коридора кто-то срывающимся голосом прокри­чал: «Пани Кадило! Вас к телефону!»

— Ну вот… — ухмыльнулся мой друг. — Вот мы и в родных
пенатах.

К расписанию подплыл насупившийся Борис Вульфович Лёскин.

-Что, Боренька, не весел? Неприятности?..

-Да нет… Просто нет бодрости… А что, Чебурашка, гово­рят, едет в Германию?

-Да вроде.

-А кто ж будет репетировать?

-Да вроде Аксенов.

«Чебурашка» — это Товстоногов. Никто в театре не рисковал называть так главного режиссера, рисковал только Борис Вуль­фович, и я думаю, именно потому, что сам, как, может быть, никто, зависел от воли и каприза шефа. То была смелость отчаянного.

В историю театра на Фонтанке Борис Вульфович вошел как артист, сыгравший не один десяток второстепенных ролей, но, может быть, прежде всего — как автор не одного десятка злых шуток и прозвищ. Только не от полноты жизни они у него рож­дались…

У Бобы была какая-то странная судьба существа вечно обде­ленного, вечно обижаемого, вечно пинаемого, понукаемого, неза­мечаемого. Есть такие люди, когда их видишь, непременно хочет­ся толкнуть, ущипнуть.

— Миша, когда он возвращается? — Борис Вульфович мягко
ткнул друга ладонью в живот.

-Боба, ты меня задел за живое…

…А Боба был человек чувствительный, ранимый. Многие считали его злым из-за всегдашней хмурости и острого язычка. Он и внешне был совершенно шемякинский персонаж — остроли­цый, взгляд едкий, горько-насмешливый. Хотя в душе Боба был человеком добрым, даже романтичным. Никогда никому не делал гадостей или подлостей, не разносил сплетен, не строил интриг. Возможно, жалел об этом…

-Надо отмотаться от репетиций, — мрачно поделился он. —
В кино роль предлагают.

-Тогда, Боренька, будешь за нами. Я так понимаю — тебе к
товарищу Михайлову?

Боба насупился.

— Всегда рад его не видеть и не слышать.

Надо заметить, злой юмор Бориса Вульфовича был направ­лен в первую очередь на самого Бориса Вульфовича. Лёскин не уставал иронизировать по поводу своей судьбы.

Сергей Юрский рассказывает в своей книге («Кто держит паузу»), как он или Толя Гаричев в шутку предложил по примеру бесконечных па­мятников «Неизвестному солдату» (впечатление, что в Отечест­венную воевали одни неизвестные!) установить во дворе БДТ памятник «Неизвестному актеру». Оказавшийся рядом Боба тут же съязвил: «Но ведь я еще не умер…»

Раз на спектакле «Ревизор» я вышел покурить на «пятачок» возле сцены. В «Ревизоре» у Бориса Вульфовича было несколько мини-эпизодов, среди них — бессловесная роль в интермедии «Дворники» (минуты две). Как раз эпизод закончился, и со сцены выплыла «дворницкая гвардия», приглушенно смеясь, балагуря — с боро­дами, в передниках. Здоровяки! И только Борис Вульфович был мрачен и кисел. Содрал бороду, поставил реквизиторскую метлу в угол и — словно сплюнул:

— Ну вот, встретился с Гоголем…

А все же юмора недостало: в начале 80-х Борис Вульфович отбыл в Соединенные Штаты, где проживает и поныне (увы, ныне его уже нет…). Наверное, уже не чувствует себя униженным, забытым, пинаемым. Вот так юмор срастается с драмой  жизни…»

А вот эпизод о том, как мы с Мишей Даниловым искали зав.труппой Валериана Ивановича Михайлова. Как я уж сказал, Михаилу нужно было отпроситься на съемки. Как и Бобе. Михаил нашел Михайлова в буфете, и я пережидал его разговор с ним в коридоре фойе.

«Раз пятьдесят мне пришлось продефилировать по коридору второго яруса вдоль красовавшегося на стене актерско-режиссерского иконостаса.

Наконец появился мой неутомимый друг. Вид у него был не­сколько измученный, но глаза светились счастливой усталостью.

-Ну как? Взята крепость?

-Крепость взята с помощью сердечного приступа.

-Что теперь?

-Теперь чешем отсюда. Чай пить к Старику (Старик – это Павел Петрович Панков, он жил рядом с театром).

Мы повернули было к боковой лестнице – и вновь увидели Бо­риса Вульфовича, одиноко стоящего на площадке.

-Боба, а я знаю, где Михайлов… – заговорщицким тоном прогудел Михаил.

-Пошел он… в кулису…

-Что? Не отпустил?..

-Викинг!.. – выдавил Боба. — Такой куш мне сорвать!

-М-да… — Михаил вздохнул. — Что думаешь делать?

-Пойду в закулисный буфет. С утра во рту крошки не было.

-Боба, не ешь натощак!

Борис Вульфович был расстроен и зол не на шутку.

-Миша, я устал от этой жизни. Я ничего не играю. И сниматься
мне не дают. Смотри, как я исхудал. Во мне весу 62 килограмма.

-Главное, Боба, вес в обществе.

-Там я в весе пера!

Все как обычно в театре: за едкими шутками — драма души. В театре без чувства юмора останешься вечным чужаком. Без чув­ства юмора трудно сыграть жизненный спектакль. Тут – или-или. Тут – либо-либо.

Запись в столовской книге жалоб: «Третьего не дано».

А мы с Михаилом наконец спешили к старику Панкову…»

После смерти Бобы в Сети появилось несколько фильмов о нем. Один – не такой давний, сделанный при жизни Бобы, где о Бобе рассказывает Сергей Юрский. Рассказывает и  комментирует отрывки из разных интервью Лескина. Мне друзья говорят: напиши свои комментарий к этому фильму. Разумеется, не к словам Юрского, а просто о Бобе еще что-то расскажи. 

Нет, комментарий не получится, я не так хорошо знал Бориса Вульфовича, как Сергей Юрский (а они были близкие друзья), а главное – Сергей Юрьевич дал очень точный и вообще прекрасный портрет своего друга. Что тут добавишь? Но кое-что, какие-то мелочи добавить рискну. Каждый по-своему видит людей и жизнь. Да и есть еще  факты интересные, опущенные Сергеем Юрским. 

Вот говорит он о том, что Лескин был заядлый автомобилист, что почти первый в театре приобрел автомобиль. Это так. Но Сергей Юрьевич не уточняет, что это был не просто автомобиль, не «Запорожец» какой-нибудь. Это была «Волга»! не больше, не меньше. Очень дефицитный (а тогда купить автомобиль вообще была великая проблема – годами ждали очереди) и очень дорогой автомобиль. Мы в театре понимали, что Боба, который много снимался, заработал на авто на съемках. Между прочим, Боба и в кино нередко снимался вместе со своим автомобилем, я сам видел его в паре фильмов, где он сидит за рулем родной «Волги».  

Еще. Сергей Юрьевич очень хорошо рассказал об отношении Бобы с женщинами. Боба любил женщин, это правда. Причем почему-то его тянуло в основном к балетным девушкам. Но Сергей Юрьевич говорит, что не только Боба любил женщин, но и они его любили, обожали. Это может показаться странным. Ни внешностью Лемешева или Горбачева, ни напористостью Стржельчика Боря Лескин не обладал. Загадку популярности Бобы у женщин Сергей Юрьевич видел в необыкновенном обаяний. Это, наверное, было так. Только, по-моему, была еще причина. Борис Вульфович, хотя и наделила его природа мрачноватым обликом, был в душе необыкновенно романтичен. К женщинам, с которыми он то и дело знакомился, с которыми его сводила судьба иногда лишь на несколько дней, он относился необычайно трепетно, с каким-то душевным подъемом, без пошлости, которая часто сопровождает «случайный роман». Я в этом не сразу убедился, причем с удивлением убедился и стал к Бобе относиться по-новому – как по-новому? Просто еще больше его полюбил. Мне ли, проработавшему в театре немало лет, не знать, как бывают безралично-формальны  мужики с «очередной» дамой после очередного флирта. С каким порой удовольствием иные «кавалеры» дают понять своей мини-пассии, что она – пройденный этап. 

Боба был другой с женщинами. Помню, как-то в Ташкенте на гастролях мы сидели с Мишей Даниловым в его и Изи Заблудовского номере и играли в шахматы. Вдруг открывается дверь и входит Боба. Весь светится гордостью и торжеством. А мы знали, что у Бобы третий день – роман с какой-то балетной мадемуазель из театра имени Гамзы. На вечно сжатых губах Бобы играла едва заметная гордая улыбка, а глаза светились каким-то торжественно-счастливым восторгом.

Боба замер, а Михаил не преминул пошутить.

– Боба, такое впечатление, что ты только что отдался женщине.

– Да!.. То есть нет!.. Я был у нее пять минут!

– Боба, ты скор на руку!..

– Я вошел к ней с букетом роз, – начал Боба неторопливо и делая многозначительные паузы. – Я бросил ей на диван эти розы… они рассыпались по полу, везде… и сказал: это тебе!.. от меня!.. и ушел!..

У Бобы был такой искренне счастливый и гордый вид, такое слышно было искреннее счастье в его голосе, что никто не рискнул бросить не только шутку, но вообще сказать слово. Так и промолчали минут пять… 

И таков Боба с женщинами был всегда, хотя с некоторыми виделся, может, всего  раза три или четыре в жизни. И женщины чувствовали эту внутреннюю бобину восторженность перед женской красотой, перед женским существом вообще, чувствовали, как он, несмотря на мимолетный роман, с искренним, природно-искренним, не наигранным уважением относится к своей пусть мимолетной, случайной знакомой, – а женщины это очень-очень чувствуют, – что невольно отвечали ему благодарностью, а то и обожанием. И неудивительно, что сами начинали испытывать к нему душевную тягу. 

У Бобы действительно это было природное. Оказалось, он был очень добр в душе. Мне, например, понадобились годы, чтобы это понять. Сергей Юрьевич знал это давно, потому что знал его давно. Я не устаю перебирать разные закулисные конфликтные случаи в БДТ, о которых знаю, вернее, мог знать, – и не помню ни одного случая, чтобы Боба участвовал в какой-то интриге, кому-то сделал гадость, на кого-то накляузничал. В нем светилась чистая душа. Закрытая от чужих глаз, ершистый Боба оберегал свои душевный качества, как лесной еж. Но друзья чувствовали – это не есть истинный Боба. 

Да, он любил поерничать. Давал всем прозвища. Всех прозвищ я, конечно, не помню… Друга Сергея Юрьевича Юрского он называл «сынок» (он был младше Бобы на 8 лет). Высокого, под два метра Изиля Захаровича Заблудовского прозвал «шнур», а дети у него были – «шнурки». Меня прозвал сразу же «рыжий», хотя я рыжим не был. Правда, когда я отрастил бороду в 1969-м (а я пришел в театр в 67-м), она действительно оказалась рыжей. Да и в детстве лет до пяти я был огненном рыжий мальчуган. Но Боба назвал меня рыжим едва я появился в театре. Экая проницательность…

В фильме Боба рассказывает, как сыграл в БДТ небольшую роль органиста в постановке Эрвина Аксера по пьесе Уайльдера «Наш городок». Он рассказывает про образ, которого сыграл, но ничего не говорит про то, как сыграл сам и что Аксер был очень и очень доволен игрой Бобы. А Аксер был скуп на похвалы. Он говорил, что короткая роль полупьяного пастора, его небольшой монолог, который длится минуты четыре или пять, это, может, центральная по значимости роль в пьесе, в ней скоцентрирована основная мысль пьесы, и надо очень прочувствовать это и войти в мир этот, «чтобы сыграть… чтобы сыграть…» 

У Бобы эта роль как говорят артисты, легла на  натуру, он как-то неожиданно проникновенно, может, и для себя самого тоже, произнес на репетиции ее текст, так что Аксеру очень понравилось. Я был на этих репетициях. Аксер с Бобой как актером был знаком по «Карьере Артуро Уи», Брехта, которую ставил лет за 30 до этого. Боба играл там крошечную проходную роль репортера. И, наверное, то, как сыграл Боба в «Нашем городке», было для Аксера неожиданностью… Но он назначил и актера на замену. С Бобой они играли в очередь. Аксер часто это делал – «когда актеру удается роль, он начинает бравировать этим и сам себе нравиться… это нельзя, это нельзя… надо это сбивать…» – говорил он. Это относилось, конечно, к артистам, которые мало играют и для которых удачная роль – подарок судьбы. Пан Эрвин был тонкий психолог… 

А Боба доказал, что природа не обошла его талантом. Как жаль, что развернулся он далеко от родных ему когда-то стен БДТ, что Товстоногов не оценил, не разглядел – или не хотел разглядеть – заложенное в Бобе природой. И Сергей Юрьевич вот бросает в фильме, что в театре Боба был «не замечаемым» артистом, что был он всегда на вторых, а то и третьих ролях… 

А я смотрел фильм, – а до того я видел еще другие фильмы о Бобе, уже американского периода, интервью с ним, уже престарелым, узнавал о его творческих успехах в американском кинематографе, о его наградах – и там, и здесь, во Владивостоке, на международном фестивале, за лучшую мужскую роль – и думал: ну вот если бы Товстоногов был жив, представляю его удивление, если не возмущение. Что ?! Фильм о Лескине?! Награда за лучшую роль Лескину?!. Вы с ума сошли!!. 

Что ж, и великие бывают несправедливы. И, бывает, ошибаются. А Боба был упорен, не унывал – позавидуешь. Помню, года три-четыре спустя, как Боба уехал, Михаил читал мне его письмо (а Боба регулярно писал из Америки письма и ему, и Юрскому, и некоторым своим друзьям), и как-то мы прочли, что Боба в каком-то фильме или ролике в «своей» Америке сыграл Ленина. Грустно было это читать, мы понимали, что карьеры Бобе в Америке не сделать, что если он не работает таксистом, то ему фортуна подфартила, вот хоть в роликах сниматься, и то прекрасно (Боба – Ленин! Насмешка судьбы). 

И кто мог подумать, что Боба не пропадет в том чужом ему поначалу, жестком мире, что достигнет того, чего не достиг на родине, и что о нем будут делать фильмы, а в некрологе напишут, что «ушел от нас любимый, известный, популярный артист театра и кино…» Не был он здесь ни известным, ни популярным, ни в кино, где в основном тоже играл в эпизодах, ни тем более в театре… Не был, но стал. На склоне лет. Не только великие бывают несправедливы, не только они ошибаются, и Природа бывает несправедлива. Но в конце концов – не ошибается.