На этой странице:

Дополнительные материалы на других страницах:


Хронология событий:

1962 — «Горе от ума» с Юрским в главной роли раздражает начальство и консервативных критиков.

1964 — под давлением сверху через два года после премьеры «Горя от ума» Г.А.Товстоногов вопреки своим принципам, вводит второй состав на роль Чацкого — Владимира Рецептера.

1965 — Товстоногову настоятельно не рекомендуют играть премьеру «Римской комедии», где главную роль играет Сергей Юрский. Он соглашается.

1968, август – Сергей Юрский становится очевидцем вторжения в Прагу. Он пишет отчет о командировке, в котором отказывается признать правомерность вторжения. По возвращении он делится своими впечатлениями с друзьями и знакомыми.

1969 – Товстоногов не принимает спектакль Юрского по» Фиесте» Хемингуэя. В 1971 Юрский снимает телевизионный спектакль «Фиеста» с Михаилом Барышников в роли Педро Ромеро.

1970 – «Беспокойная старость» — последняя главная роль Юрского в спектаклях Товстоногова. На репетициях Юрский конфликтует и добивается коренной переделки текста пьесы, отказываясь произносить наиболее одиозные тексты Рахманова.

1970 – В квартире Ефима Эткинда Сергей Юрский встречается с Александром Солженицыным, который просит его передать Товстоногову приглашение на приём по поводу присуждения Нобелевской премии.

1970 – Товстоногов не принимает спектакль «Избранник судьбы», внеплановую работу Юрского для показа на Малой сцене БДТ

1972 – Осип в «Ревизоре» — практически последняя роль Юрского в спектаклях Товстоногова (не считая третьестепенного персонажа в «Энергичных людях» в 1974 году). 

1972 – Товстоногов предлагает Юрскому выбрать любую пьесу для постановки. Юрский называет «Мольера» М. Булгакова. Премьера — февраль 1973.

1974, начало апреля. – Сергея Юрского привозят на «беседу» в КГБ с неким Чехониным. Конкретных обвинений ему не предъявляют, но расспрашивают о взаимоотношениях с Иосифом Бродским, Александром Солженицыным, Ефимом Эткиндом. По-видимому, это происходит в рамках дела Эткинда-Хейфеца-Марамзина, начатого в связи с самиздатовским собранием сочинений Бродского, но в связи с недостатком весомых материалов, переросшего в дело по распространению «клеветнических измышлений».

25 апреля Эткинд уволен из Педагогического института, лишён научной степени и звания профессора, и в тот же день исключён из Союза писателей. Его «выжимают» из страны. Подробности – в книге Е.Эткинда «Записки незаговорщика».

1974, июнь – Побег Михаила Барышникова. Пленки «Фиесты» пытаются уничтожить, но одну копию тайком выносят из студии и прячут у Михаила Данилова. Подробнее – у самого Юрского в главе «Опасные связи»

1974, июнь — «Энергичные люди» В. Шукшина в БДТ. Юрский, играющий эпизодическую роль Чернявого, вслух говорит о неудаче спектакля.

1975 – Товстоногов отказывают в видеозаписи «Беспокойной старости» для телевидения, и он направляет СЮ в КГБ узнать, в чем дело. Высокий чин сообщает, что у них претензий к СЮ нет, но «дружбы не получилось» — и советует выяснить в партийных органах. Галина Пахомова, заведующая отделом культуры Ленинградского обкома партии, считающая себя поклонницей Юрского с молодых лет, отвечает, что «это ему кажется» — и в последующие два года не берет трубку.

1975, осень – Юрский отказывается участвовать в правительственном концерте 7 ноября: от него требуют прочесть речь Полежаева перед матросами, которая не вошла в спектакль «Беспокойная старость». На летучке работников Комитета по радиовещанию и телевидения объявлен полный запрет на дальнейшую работу Юрского, и показ его прежних работ. У него отбирают пропуск на студию. Многие пленки смыты. Запрещено также любое упоминание его имени в ленинградской прессе.

1975, декабрь – запрет действует и за пределами Ленинграда – выступление Юрского вырезано из новогоднего «Огонька».

1976, весна – Худсовет БДТ не принимает спектакль «Фантазии Фарятьева» . После разговора Товстоногова с Натальей Теняковой, которая подтвердила слухи об их решении уйти из театра, спектакль без изменений повторно показан худсовету и принят как доработанный согласно замечаниям.

1977 (весна или начало лета) – Юрский пишет письмо Товстоногову о невозможности дальнейшей работы в БДТ. Товстоногов предлагает ему годичный отпуск.

1977 – гастроли БДТ в Москве (июнь) и Тбилиси (сентябрь)

1977, 23 сентября – на заключительном концерте в Большом концертном зале Грузинской государственной филармонии Сергей Юрский последний раз выходит на сцену как артист БДТ в сцене Чацкого и Молчалина из «Горя от ума»

1977, осень – Сергей Юрский отправляется в «одиночное плаванье» с чтецкими концертами по стране. Даже при запрете на печатание афиш с его именем, на них собираются полные залы.

Зима 1977-78 года – Худсовет МХАТ утверждает приглашение Сергея Юрского и Натальи Теняковой в труппу театра. Юрский увольняется из БДТ, Тенякова остается доигрывать сезон. В феврале они приезжают в Москву – и в гостинице узнают от Олега Ефремова, что его вызвал к себе министр культуры П.Н.Демичев и запретил брать их в труппу, так как по мнению Ленинградского обкома Юрский является чуть ли не главой ленинградского подполья.

1978, весна – попытка Марка Захарова взять Юрского и Тенякова в труппу Театра Ленинского комсомола упирается в аналогичный запрет сверху. В какой-то момент Юрский пытается договориться с Товстоноговым о возвращении в БДТ, но Г.А., соглашаясь на возврат его как актера, предупреждает, что не даст ему возможности заниматься режиссурой, что для Юрского неприемлемо.

1978, май (?)– Директор театра имени Моссовета Лев Фёдорович Лосев (1924—2000) приглашает Юрского поставить спектакль к юбилею Ростислава Плятта.

1979, 25 апреля – премьера «Темы с вариациями» в Театре имени Моссовета. Понадобится ещё два года и совместные усилия Плятта и Раневской, вышедших на уровень большого начальства, чтобы Юрского и Тенякову разрешили взять в труппу и прописать в Москве.

Ещё несколько лет продолжается запрет на работу Юрского на Мосфильме и Ленфильме, преодолеть который удается лишь однажды Михаилу Швейцеру – он отказывается заменить Юрского в роли Импровизатора в «Маленьких трагедиях».

До конца своей жизни Товстоногов продолжает утверждать, что режиссура Юрского – это «самодеятельность».


Сергей Юрский. Из второй части дополненного издания книги «Кто держит паузу», 1989 год

Стоит ли сейчас запоздало размахивать кулаками и входить в подробности того, как все это происходило? Стоит ли рассказывать, как в том самом 1977 году, когда выходила моя книга, передо мной окончательно закрылись двери телевидения, радио, кино, газет в моем родном городе? Я мог только догадываться, по чьему слову это происходит. Но вот из всех передач выстригаются, вырезаются все куски, где я участвовал. Все «живые» теле- и радиопостановки с моим участием отменяются. Выяснить ничего невозможно. Только слухи. Невнятные, тревожные. После долгих усилий удается пробиться к не очень высокому начальнику на телевидении. И в углу кабинета слышишь произносимую шепотом знакомую формулировку семидесятых годов: «Лично я вас понимаю, но это не от меня зависит. Надо ждать. И забудьте о нашем разговоре. Я вам ничего не говорил. Вы же сами понимаете…»

Я понял только одно: передо мной стена. А книга при этом выходила. Чудеса?

Так случилось, что в те самые дни, когда я получил первые экземпляры книги, я прощался с театром. Пятый год я уже жил в окружении запертых дверей. Я решил переехать в Москву. Но и это оказалось невозможным. Московские театры принимали нас с Теняковой, а потом на министерском уровне говорилось: «Есть мнение, что ваш переезд нежелателен. Вы сами, наверное, все понимаете».

Я решил во что бы то ни стало вырваться из отупляющей, пугающей, бессрочной неизвестности. Покинул любимый театр, в котором от личных бед каждого стали вырастать перегородки между людьми, недоверие. Оставил дорогие мне роли, спектакли.

Я подарил по экземпляру книги каждому, кто в ней упомянут, и отправился с концертами по стране. На свой страх и риск. Дескать, на собственную ответственность. Это нормально, и не особенно тогда беспокоило.

А был и другой страх. Настоящий. И в этом я должен признаться. От него-то я и бежал из родного города. Страх от вопросов, которые задавали зрители и на которые я не знал, как ответить, от тех иллюзий, которые могли вызвать исполняемые мною произведения. Преодолевая этот страх, я сделал программы Бабеля, Пастернака, Мандельштама. Я выпустил гоголевскую «Сорочинскую ярмарку», показал программу Бунина, расширил шукшинский цикл, сделал первый акт шекспировского «Юлия Цезаря». Страх переезжал со мной из города в город, страх выходил вместе со мной на сцену. Может быть, только во время исполнения он исчезал….


Сергей Юрский в интервью Максиму Максимову «Так кто же «держит паузу»? – «Смена», 27 марта 1990 года

Сергей Юрьевич, скажите, когда вы последний раз были в БДТ, в своем родном доме?

— На похоронах Товстоногова. В памяти отпечатались прощание с ним, лица людей и декорация моего давнего спектакля — «Мольер»… Я-то думал, она давно уже уничтожена, ведь прошло двенадцать лет. И в декорациях «Мольера», в королевских покоях, мы провожали короля театра.

Найдет ли театр направление за этой чертой — большой вопрос. Сила Товстоногова была в том, что за те тридцать с лишним лет, что он возглавлял коллектив, у театра была дорога. Это было его главным удивительным достоинством — ощущение пути…

Сергей Юрьевич, некоторое время назад Ленинградское телевидение показало «Фиесту» — вашу давнюю работу, созданную вместе с коллегами из БДТ той поры. В ней до сих пор ощущается присутствие некоего духовного сообщества. Не секрет ведь, что БДТ последнего десятилетия был окружен мифологической аурой, смывающей грань между минувшим и нынешним днем (преданные поклонники театра в нынешний его день просто предпочитали не всматриваться). А в той телепостановке я, пожалуй впервые, увидел людей, повязанных меж собой чем-то большим, нежели преданность профессии. Нет ли ощущения, что слишком краток был тот миг?

— Напротив, это состояние повязанности продолжалось на удивление долго. Я назвал бы то время золотым веком БДТ или золотым веком Товстоногова и всех нас. Он начался как взрыв в пятьдесят шестом — пятьдесят седьмом году, сразу после прихода Товстоногова в театр — и продолжался примерно до начала семидесятых. Потом уже почувствовалось некоторое утомление, выдох…

Это и явилось причиной вашего ухода?

 — Ни в коем случае. Причины были чисто политические. Сам я никогда не был нн диссидентом, ни диссидентствующим — я был лишь таким, каким обязан быть любой актер — человеком самостоятельных взглядов. И всего лишь чья-то личная неприязнь могла закрыть все двери передо мной.

— Но каким образом? Ведь вы же занимались лишь своим делом на сцене?

— В один прекрасный день ноября семьдесят пятого года одна моя подруга, работавшая на радио, сказала мне с широко открытыми глазами, что на собрании коллектива руководитель публично заявил: Юрского с сегодняшнего дня не приглашать, на радио не впускать, не упоминать, изъять все передачи с его участием. Через несколько дней то же самое произошло на телевидении. Все мои попытки  узнать, в чем дело, где письменный приказ —не привели ни к чему. В итоге для меня закрылись все двери, кроме двери в театр. Но само мое положение стало сомнительным.

А Товстоногов не пытался за вас заступиться?

— Он не мог. Во-первых, подобное могло случиться и с ним в любой момент. Во-вторых, ему бы ответили то же, что и мне. Я пять месяцев ждал очереди на прием к заведующей отделом культуры обкома партии Пахомовой, которая называла себя моей поклонницей еще со студенческих лет. И она мне говорила: да что за выдумки, Сергей Юрьевич, что вы?.. И так прошло пять лет.


Сергей Юрский в интервью Н. Матвеевой  «Эмигрант из Ленинграда в Москву». – «Антракт», 27 мая 1991 года

           — Уже много лет Юрского знают как актера театра имени Моссовета. А что, при переезде в Москву у Вас не было предложений работы и других театрах?

—            Были. Но Ленинград меня не отпускал. Сначала мы с Наташей Теняковой ушли во МХАТ к Ефремову. Но был поставлен барьер Министерством культуры и обкомом партии Ленинграда. И нас не выпустили. Следующим был Марк Захаров — мы были приняты в Театр имени Ленинского комсомола. Но опять был поставлен барьер Министерством культуры и обкомом партии. Третьим был не театр, а человек — Ростислав Янович Плятт, который предложил мне поставить спектакль к его семидесятилетию. После того как спектакль был выпущен, Раневская и Плятт нанесли частный визит одному  влиятельному человеку, и оказалось, что обаяния двух великих актеров достаточно, чтобы преодолеть барьеры, — меня прописали в Москве.


Наталья Тенякова в интервью Павлу Макарову «Печалей у меня накопилось больше, чем радостей» – «Персоны. Звёздное досье», 1997 год

– Вам никогда не хотелось эмигрировать?

– Такой вопрос никогда не стоял. Ленинград нас выгнал, но Москва приняла в свои объятия.

– Все-таки выгнал?

– Конечно. Юрский был запрещен везде, во всех средствах массовой информации – на радио, в прессе, на телевидении. Его выступления вырезали из снятых передач. И главное – ему так никто и не ответил на вопрос «за что?» Никто! КГБ сказал – идите в Смольный, а в Смольный его не пустили. Мы стали думать о переезде в Москву. Москва нас приняла, но тоже не сразу. Ленинград успел нагадить и тут. Я имею в виду, конечно, не сам город, а его обкомовских бонз. У нас уже была договоренность с МХАТом, но ленинградские деятели успели позвонить в министерство культуры. Демичев вызвал Ефремова и сказал, что Юрского во МХАТе быть не должно. И тогда Ростислав Плятт пригласил Сережу поставить к его юбилею пьесу. Так мы попали в театр Моссовета.


Анатолий Гребнев. «Рядом с Товстоноговым». Глава из кн.: Гребнев А. «Записки последнего сценариста». — М., 2000. — С. 180 – 198

Десятки талантливых людей, и не только те, кто работал с ним в театре или учился в его мастерской в институте, называют себя учениками Товстоногова. В театре у себя он всячески опекал помощников, ассистентов, режиссеров, работавших с ним на вторых ролях, до тех пор, правда, пока те не проявляли излишней самостоятельности. Тут, надо отдать ему должное, он вел себя как диктатор. Хочешь самостоятельной работы — пожалуйста: в другом театре. Он тебе и поможет в этом. Но — не здесь. «В одном театре не может быть двух театров». Это — его слова. Сказаны они по поводу Сергея Юрского.

Юрский, один из любимейших его учеников, в зените своей актерской карьеры занялся режиссурой. Поставил в БДТ два спектакля — булгаковского «Мольера» и «Фантазии Фарятьева» Соколовой. Это был, как видно, максимум того, что мог позволить ему у себя в театре Георгий Александрович. Его раздражало — он говорил об этом — совмещение режиссуры с исполнением главной роли. Боюсь, однако, что в нем взыграла и ревность. Хотя он действительно считал, что нельзя одновременно играть и ставить. Он говорил со мной об этом, ожидая ответного отклика и согласия. Это было его стойким убеждением. Как и то, например, что нельзя репетировать спектакль с двумя составами, это два разных спектакля. В БДТ принципиально не было дублеров, и когда кто-то из артистов заболевал, спектакль отменяли. Короче говоря, с третьей постановкой у Юрского возникли проблемы.

К несчастью, это совпало с активной травлей Юрского, которой занялся ленинградский обком и конкретно «первое лицо» — Романов. Юрский надумал уехать из Ленинграда, взял для начала продолжительный отпуск в театре. Для Георгия Александровича создалась, по его же словам, щекотливая ситуация. Получалось, что он, Товстоногов, заодно с Романовым. Но… в одном театре не должно быть двух, и тут он не смог, как я понимаю, перешагнуть через себя. Юрский уехал.

Еще одна из загадок театра — отношение к «почетным званиям». Мы — единственная страна, где есть «заслуженные» и «народные», даже болгары отказались от этого еще «до всего», году в 1985-м… Я знаю, что одним из проявлений «немилости» Смольного к Сергею Юрскому был отказ в присвоении очередного звания. Вся актерская плеяда БДТ, товарищи и партнеры Юрского давно уже были «народными», а он все ходил в «заслуженных», где справедливость? Георгий Александрович рассказывал мне, как обращался с этим к Романову, говорил о «шкале ценностей», но натолкнулся на резкое «нет».

…Совсем недавно в какой-то очередной телепередаче отставной генерал КГБ Олег Калугин поведал нам, что в семидесятые годы, при Андропове, когда он, Калугин, работал в Ленинграде, за некоторыми видными представителями интеллигенции было установлено наблюдение. Калугин упоминает и Товстоногова: «Мы прослушивали разговоры в его квартире», — сообщает он, надо сказать, без смущения…

Хотя, честно говоря, не возьму в толк, что нового для себя могли услышать ребята Олега Калугина из Большого дома на Литейном (как называют свою Лубянку ленинградцы). Ну не про бомбу же, которую собрался подложить под Смольный знаменитый режиссер. А тогда что же? Про настроения интеллигенции? Как будто они и так не знали!

Скорее всего, я думаю, это было просто данью традиции, которую никто не мог нарушить, частью той игры, в которую играла вся страна «от» и «до». «Они делают вид, что они работают, мы делаем вид, что мы им платим».

Этот популярный анекдот, кстати, я впервые услышал от Георгия Александровича. Он любил анекдоты и рассказывал их прекрасно.

Я даже допускаю, что мальчики в Большом доме сами покатывались со смеху, слушая всю эту крамолу в его неподражаемом исполнении.

И вот еще по поводу прослушивания. Тот же Георгий Александрович рассказал мне как-то — разумеется, рассчитывая на конфиденциальность — о подлинной скрытой причине опалы, которой подвергся в Ленинграде Сергей Юрский. Георгий Александрович узнал о ней от самого Романова. Оказывается, помимо той очевидности, что такие, как Романов, не любят таких, как Юрский, был еще один, вполне конкретный повод. Уезжал за рубеж, в вынужденную эмиграцию, профессор Е. Эткинд. Во время прощального застолья у него дома Сергей произнес какие-то слова, о смысле которых можно догадаться. На другой же день весь текст, записанный и расшифрованный, лежал на столе перед всесильным секретарем обкома. Юрскому, без объяснений, был перекрыт доступ на телевидение, отменены концерты и т. д. Тогда вот и было заявлено Товстоногову, чтобы никогда больше не поднимал «вопроса» о Юрском.

Интересно, что годы спустя, когда Юрский узнал эту историю, он ломал голову и не мог вспомнить, что же он там такого наговорил. Как выяснилось, не помнит этого и Е. Эткинд. Ведомство Калугина работало в то время, как видим, вполне профессионально. Сажать не сажали. Но — слушали.


Сергей Юрский. «Четырнадцать глав о короле». Из книги «Игра в жизнь». – М. Вагриус, 2002 . Впервые опубликовано в журнале «Октябрь», номер 5, 2001

(о событиях после показа «Фантазий Фарятьева»)

…Худсовет после просмотра подверг спектакль уничтожающей критике. Меня ругали и как актера, и как режиссера. Меня обвиняли в том, что я погубил актрис. Ругали всех, кроме Теняковой. Ее признали, но сказали, что она играет “вопреки режиссуре”. Слова были беспощадные, эпитеты обидные. Товстоногов молчал. Решение — переделать весь спектакль и показать снова.

Я вышел к актрисам и рассказал всё. Не уходили из театра. Сидели по гримерным. Чего-то ждали. Случилось невероятное — Гога пересек пограничную линию и зашел к Теняковой. Сказал, что ему нравится ее работа. Второе невероятное — Тенякова отказалась его слушать. Она не позволила вбить клин между нами.

Через несколько дней состоялся самый тяжелый наш разговор с Георгием Александровичем. Я пришел, чтобы заявить — худсовет предложил практически сделать другой спектакль, я этого делать не буду, не могу, видимо, у нас с худсоветом коренные расхождения.

После этого мы оба долго молчали. Потом заговорил Товстоногов. Смысл его речи был суров и горек. Он говорил, что я ставлю его в сложное положение. Я пользуюсь ситуацией — меня зажали “органы”, я “гонимый”, и я знаю, что он, Товстоногов, мне сочувствует и не станет запретом усиливать давление на меня. Я знаю его отрицательное отношение к отдельным сценам спектакля. С крайним мнением коллег из худсовета он тоже не согласен, но его огорчает мое нежелание идти на компромисс.

В глубине души я чувствовал, что есть правота в его словах. В положении “страдальца” есть своя сладость. Но деваться некуда — я действительно НЕ МОГ переделать спектакль. Картина была закончена, и я готов был под ней подписаться.

Товстоногов своей волей РАЗРЕШИЛ сдачу спектакля комиссии министерства. К нашему удивлению, комиссия отнеслась к “Фарятьеву” спокойно. Были даны две текстовые поправки, которые мы сделали вместе с автором. Спектакль шел на нашей Малой сцене. Шел редко. Были горячие поклонники. Поклонником был Илья Авербах — именно после нашего спектакля он решил сделать свой фильм по этой пьесе. Горячим поклонником нашего спектакля был Ролан Быков. Были равнодушные. Были непонимающие.

Дважды выезжали на гастроли. В Москве появилась рецензия — обзор наших спектаклей. Подробно хвалили всё и подробно ругали “Фарятьева”. В Тбилиси, родном городе Г. А., на большом собрании критиков и интеллигенции по поводу наших гастролей единодушно хвалили “Фарятьева”, противопоставляя всем другим постановкам театра.

Стало ясно — чашка разбита, не склеить.

Хотел ли я уходить? Нет, конечно! Я боялся, я не представлял себе жизни без БДТ. Но давление властей продолжалось, запретами обложили меня со всех сторон. Кино нельзя, телевидение, радио нельзя. Оставался театр. Но худсовет, зачеркнувший “Фарятьева”,— это ведь мои коллеги и сотоварищи по театру. Сильно стал я многих раздражать. Да и меня раздражало всё вокруг. Я решил спасаться концертной поездкой по городам и весям громадной страны — подальше от сурового Питера.

Товстоногов предложил мне отпуск на год — там посмотрим. Прошел год. Периодически я обращался к властям с просьбой объясниться. Меня не принимали. Вежливо отвечали, что товарищ такая-то “только что вышла и, когда будет, не сказала”.

Я спросил Товстоногова: может ли он чем-нибудь помочь? Он сказал: “Сейчас нереально. Надо ждать перемен. Будьте терпеливы. Я уверен, что всё должно наладиться”. Я сказал: “Я терплю уже пять лет. Сколько еще? На что надеяться? Поймите меня”. Он сказал: “Я вас понимаю”. Мы обнялись.

XIV

Мы с Теняковой перебрались в Москву. “Мольер” и “Фарятьев” были исключены из репертуара БДТ. В других ролях ее и меня заменили. Я ушел, сыграв Виктора Франка в “Цене” Артура Миллера 199 раз. Почему-то мне казалось, что меня позовут сыграть юбилейный двухсотый спектакль. Роль с непомерным количеством текста, тонкая психологическая ткань постановки Розы Сироты — трудно будет без меня обойтись. Без меня обошлись. В БДТ всегда были хорошие актеры. Спектакль шел еще много лет и тоже с успехом.

Гога любил повторять такую формулу: “Человек есть дробь, числитель которой то, что о нем думают другие, а знаменатель — то, что он думает о себе сам — чем больше знаменатель, тем меньше дробь”. Видать, я маленько переоценивал себя. Надо внести поправочку.

А жизнь действительно переменилась. Гога угадал — мы дождались. Через восемь лет. Только ничего не наладилось, а, наоборот, всё рухнуло. Я имею в виду власть — на время она как-то вообще исчезла, и некому стало давить на нас.

И Наташа, и я активно вошли в жизнь театра Моссовета. Конечно же, приезжали в Ленинград. Привозили спектакли театра, я давал концерты. На могилы родителей приезжали. Наташа в БДТ не заходила — такой характер. А я обязательно бывал и на спектаклях, и за кулисами, и у шефа. Пили чай, курили, разговаривали. Я вел себя, как взрослый сын, заехавший из большого мира в отчий дом. Теперь понимаю, что это получалось немного искусственно. Я забыл, что БДТ — не дом, а государство и закон этого государства — кто пересек границу, тот эмигрант. А эмигрант — значит, чужой. И не просто чужой, а изменник. В разговорах с подданными чуть заметная осторожность, напряженность.

Сперва, конечно, о семье, о здоровье. Ох, здоровье, здоровье! Не молодеем, проблемы есть. Ну и семья… тоже не без сложностей…

“Ну, а как дела?”
“Всё хорошо”.

Действительно, как ответишь иначе? Если кратко, то всё хорошо. Я поставил спектакль для Плятта и играю вместе с ним. С участием Раневской поставил “Правда — хорошо, а счастье лучше” и играю вместе с ней. Впустили меня обратно в кино. Снялся в двух фильмах. Один — “Падение кондора” — прошел довольно незаметно. Но второй, где мы играем в паре с Теняковой,— “Любовь и голуби”,— прямо можно сказать, всем пришелся по душе. Так что…

“Всё хорошо”.
Удивленно приподнятая бровь:
“Да-а?.. А говорили, были у вас… неурядицы…”
“Кто говорил?”
“Кто-то говорил”

Имперский закон — ушедшим за границу не может быть и не должно быть хорошо. Высший акт гуманизма — пожалеть, что ты уже “не наш”: “А то возвращайся… поговори, попросись… может, и простят…”

Империя! Чуть обветшала, но все-таки империя! Двор взял больше власти, чем раньше. Король часто болеет. Но законы неизменны и действуют.

Весной 86-го я вошел в кабинет Георгия Александровича с видеокамерой. Я вернулся из Японии — выпустили! Ставил там “Тему с вариациями” С. Алешина и, конечно, обзавелся видеокамерой. Не расставался с этим (тогда еще очень объемным) механизмом месяца два. После поставил в угол и больше не прикасался. Но тогда я сразу, с порога кабинета Г. А. начал налаживать съемку. Снял его за столом, потом в кресле, потом у окна. Говорили о Японии. О японской кухне — что вкусно, что не вкусно. Передал я приветы от Ростислава Яновича Плятта. Г. А. передал ему обратные приветы. Я рассказал, что имел выступление в католическом университете в Токио. Студенты восхищенно вспоминали прошлогодние гастроли БДТ и прокрутили пленку сыгранного ими “Ревизора” по-русски, в подражание Гогиному спектаклю. Г. А. вежливо удивлялся. Я звал Гогу посмотреть наш спектакль или прийти на концерт. Он сказал, что сейчас не сможет, но потом, если случится… Говорили о политике, о положении в стране. Наши точки зрения совпадали.

Разговор иссякал. Так получилось, что я вроде бы хотел сказать: вот видите, вы были в Японии, и я был в Японии, у вас премьера, и у меня премьера, мы ходим с вами одними дорогами, только в разное время. Был в этом привкус реванша, было что-то от студента, который ждет пятерки от профессора за отличный ответ. Но Г. А. в интервью и в частных беседах, когда заходил разговор обо мне, упрямо повторял прежнюю формулу: “Сережа замечательно играл у меня в театре, но ему не надо было заниматься режиссурой”. И я знал, что он говорит это. Однако беседовали мы о всякой всячине. Так и не посмотрел он НИКОГДА ни одного моего нового спектакля и не посетил НИ ОДНОГО моего концерта.

Мы встретились в Ялте, в Доме творчества. Впервые стало заметно, что Георгий Александрович постарел. Трудно ходил — болели ноги. Мы прожили рядом почти три недели, но виделись редко. Однажды долго беседовали у моря, на пляже. Говорили о животных — о котах, о собаках. Вспоминали замечательного Гогиного скотч-терьера по имени Порфирий. Хороший был пес, умный и печальный.

Мне показалось, что Георгий Александрович очень одинок — и в театре, и даже здесь, в многолюдном актерском скопище. Ему оказывались все знаки внимания, почтения, преклонения, и все-таки как будто прокладка пустого пространства окружала его. Возможно, это казалось. Может быть, он сам стремился не к общению, а к одиночеству. Теперь, когда я стал старше, я понимаю эту тягу к молчанию, потому что слишком многие слова уже сказаны и слышаны.

Осенью 98-го года я снова был в Ялте, в “Актере”. Тогда сорвались съемки одного фильма на побережье, образовалось свободное время. Я зашел к директору Дома творчества и спросил, нельзя ли пожить у них дней десять. Сезон увядал, Дом был пуст наполовину. Я купил путевку. “В каком корпусе хотите поселиться? — спросили меня. Главный корпус был на ремонте, в Олимпийском шумно — там телевизор в холле, бильярд.— А хотите в Морском? — спросили меня.— Там комнатки маленькие, но тихо и море рядом. Товстоногов там всегда жил, в двести седьмом. Хотите двести седьмой, он свободен?”

Я поселился в 207-м номере на втором этаже Морского корпуса и там начал писать эту повесть о моем учителе, который не признал во мне ученика.

Г.А. ушел из жизни почти десять лет назад.

Он умер 23 мая 1989 года. За рулем. Говорят, в последнее время он сам не водил машину, но в тот день взял у шофера ключи и сам сел за руль своего “мерседеса”. По дороге домой ему стало плохо. Хватило сил свернуть к тротуару и остановиться. На Марсовом поле Петербурга оборвалась жизнь Императора театрального мира.

У него было множество званий и премий. Он был арбитром качества. Его уважали, и ему поклонялись. И его искренне любили те, с кем прошел он длинный путь. На разных этапах были соблазны переезда в Москву — предложения возглавить большие театры. Бывали невыносимо тяжелые времена в Питере, когда хотелось уйти от хозяев города. Но он остался. Он не хотел нового театра. Он хотел до конца быть в своем королевстве и ни с кем не делить власть в нем. Он сделал так, как хотел.

Много делегаций поехало из Москвы на похороны. В том числе от Союза театральных деятелей и от театра Моссовета. Но как-то даже в голову не пришло присоединиться к одной из них. Я поехал сам, в одиночку.

Народу было великое множество. Звучала музыка, говорились речи. На сцене БДТ мерцали электрические свечи в гигантских канделябрах. И в центре Он в своем последнем вместилище, окруженный морем цветов. Давно исчез спектакль “Мольер”, но декорацию королевской сцены сохранили. Как видно, для подобных случаев.

Многие плакали. Гроб стоял на высоком помосте, и, чтобы в последний раз увидеть его лицо, надо было подняться по ступенькам.

Потом было отпевание в церкви, потом похороны в Александро-Невской лавре. Я был там, но меня это больше не касалось. Я простился с ним на сцене, в королевских декорациях “Мольера”.


Наталья Тенякова в интервью Георгию Меликянцу: «Мы с мамой целый год скрывали от папы, что я в театральном» — «Известия», 3 июля 2004 года

– Так ведь мы переехали не по собственной воле. Юрский стал неугоден ленинградским партийным властям, хоть человек он совершенно беспартийный. Его запретили на телевидении, «не рекомендовали» снимать в кино…

И главный режиссер БДТ Товстоногов ничего не мог поделать?

– Не смог. Юрский ушел из театра колесить по стране с концертной программой. Я же оставалась в БДТ: вдруг ситуация переменится? Но в конце концов мы поняли: в Ленинграде нам не жить, у Юрского запрет на профессию.

А за что к нему так?

– Это осталось тайной. Передавали шепотом, что он дружит с Солженицыным, что провожал Эткинда в эмиграцию и при этом произнес речь… Короче, шили ему диссидентство, хотя дружбу с Солженицыным он не скрывал, а Эткинда не провожал — не был в Ленинграде. И мы стали искать, где оскорбленному есть чувству уголок. Нас хотел взять Ефремов. Было известно, что худсовет МХАТа имени Чехова проголосовал «за», но Ефремова вызвали в Министерство культуры и популярно объяснили: во МХАТе Юрский служить не может. У Ефремова случился стресс. Зато Театр имени Моссовета не принадлежал Министерству культуры. И Юрского пригласили туда поставить спектакль для Плятта — «Тему с вариациями». Это было удачное решение, и через год в Москву выбрались я и наша маленькая тогда Даша.

– Каково было вам переезжать: ведущее положение в БДТ…

– Нельзя, однако, долго жить на два дома. Но главное, я решилась на это больше из солидарности и протеста. Даже сменила фамилию, стала по паспорту Юрская. Моя девичья фамилия Тенякова сделалась отныне моей сценической фамилией. А еще я боялась Москвы, шумной, беспорядочной после степенного Питера, где я выросла в центре, на тихой улице Пушкинской, впадающей в Невский проспект, возле старого памятника Пушкину. Но оказалось все не так страшно, нас приветливо встретили, выяснилось, что у нас в Москве много друзей. Вот только обменять квартиру не удавалось: никто не уезжал из Москвы в Ленинград. Театр Моссовета нам и тут помог: дали квартирку на Большой Дорогомиловской. Сейчас мы по обмену живем в Гагаринском переулке, среди арбатских двориков, все замечательно.


Сергей Юрский в интервью Дмитрию Мельману «Рыцарь со страхом и упреком – «Московский комсомолец», 12 марта 2005 года

— А я вот читал, что Товстоногов, восхищаясь Юрским-актером, Юрскому-режиссеру в таланте отказывал.

     — И напрасно — наверное, мстил за что-то. Это вообще плохая история, которая в свое время мне сильно навредила. И до сих пор вредит.

— Вы как-то сказали, что москвичом себя не считаете. В душе вы по-прежнему ленинградец?

     — Нет, я и москвич. Детство прошло в Москве, снимался здесь много — так что город не чужой. Дело в том, что я школы ленинградской. Театральной школы. И тут есть некоторая специфика…

— Вам жалко было переезжать из Ленинграда в Москву?

     — Мне было страшно переезжать. Но я до сих пор полагаю, что меня вела судьба, и другого выхода не было.

— Но уезжали ведь не по своей воле?

     — Ну да, я эмигрант. Три года вести борьбу за прописку — очень похоже.

— Обиды остались?

     — Обиды — это очень важный и тяжкий компонент жизни, я думаю, касающийся абсолютно всех людей.

— Обиды, которые сродни амбициям? Даже слова похожи.

     — А как же, вы совершенно правы. Обиды и амбиции. Они иногда уравновешиваются, иногда сцепляются мертвой хваткой — все амбиции превращаются в обиды.

— Это обиды на конкретных людей, на самого себя или, может быть, на время?

     — На что угодно. Чаще всего — конкретные люди. Это недопонимание, недооценка… Вы знаете, у меня счастливая была жизнь. Я имел привычку рассчитывать на понимание. Я даже могу с гордостью и несколько амбициозно заявить: если бы я сейчас не находил понимания у зрителей, у меня были бы все основания оставить театр. Я могу не играть. Могу.


Из фильма «В теле человека», 2005 год


Сергей Юрский в интервью Григорию Заславскому «Из тупика» — «Независимая газета», 1 февраля 2008 года

(об Олеге Ефремове)

Он очень хотел, чтобы я работал у него… И действительно был трагически настроен, когда ему отказали… Когда он уже принял меня во МХАТ вместе с Наташей… А ему отказали… Я помню этот страшный день, когда он пришел в гостиницу «Пекин» в наш номер.

Это была драма для него больше, чем для нас. Потому что мы как-то уже в этом жили. Он был огорошен, что его заставляют делать то, что противоположно его намерениям. Брать сотрудников, которые ему нужны, ему не разрешают.


Сергей Юрский в программе Виталия Вульфа «Действующие лица» – Радио «Культура», 4 марта 2010 года

Виталий Вульф: Мне очень интересно, у Вас есть ощущение, спустя уже много лет, что с переездом в Москву у Вас началась другая, творчески интересная жизнь?

Сергей Юрский: Буду откровенен. Дело в том, что новая жизнь началась еще в БТД. Кроме того, у меня были надорваны взаимоотношения с властью. Отношения надорвались с эстетикой БДТ, которая уже существовала. Сначала это случилось с моим бесконечно любимым спектаклем, который потом стал фильмом «Фиеста», который так и не вышел. Экранный вариант – это уже не БДТ. Это был совершенно другой спектакль, в котором были заняты совершенно посторонние люди. Спектакль «Фантазии Фарятьева» был на грани запрета после вышедшего «Мольера» по Булгакову, который я поставил и сам сыграл Мольера. Казалось, что все «улеглось», но возник эстетический разрыв, когда появился спектакль «Фантазии Фарятьева». Для меня спектакль «Фантазии Фарятьева» — это поиск того театра, который я исповедую сейчас. Сам БДТ изменился и пути стали параллельными. Я готов об этом говорить.

Виталий Вульф: Мне очень интересно. Вы и БДТ. БДТ был когда-то моим любимейшим театром, который не ушел из памяти. Когда я сталкиваюсь с БДТ, я замечаю, что сейчас БДТ – это совершенно другой театр. Исчез стиль Товстоноговского театра, его беспощадный, жесткий, психологический реализм, который был очень силен, а на смену пришел просто театр. БДТ не был театром. «Горе от ума» — незабываемый спектакль. «Мещане» — это шедевр и загадка. Когда произошла незримая битва между эстетикой Сергея Юрского и эстетикой БДТ?

Сергей Юрский: Это был 1968 год и 2 года неопределенного застоя. Спектакль «Фиеста» был сделан к 1970 году. Он был сделан быстро. Сначала разрешали работать, а потом наступила тишина. Затем его закрыли. Началось недопонимание или скрытое сопротивление. Запреты и давление властей заставили меня покинуть сцену БДТ. Жизнь – это качели. Я пришел в 1957 году, когда Товстоногов по своему вкусу стал собирать труппу. Я был одним из первых призванных. Я покинул театр накануне 1978 года. Я был разъездным чтецом, но всесоюзного масштаба (от Калининграда до Сахалина, от Тбилиси до Архангельска). Я читал все. Запрещены были даже афиши. Объявления были написаны от руки, но залы были переполнены. Шел слух, что артиста, который сыграл Остапа Бендера, «давят» и этого было достаточно для того слоя, который назывался интеллигенцией. Я ушел в свободную и очень опасную жизнь. После нескольких попыток обрести театр в Москве, которые кончались запретом сверху, состоялся брак «без регистрации» с театром Моссовета. Ростислав Янович Плятт и Фаина Георгиевна Раневская сделали все возможное, чтобы меня прописали в Москве. Это был 1978 год. До этого я не мог представить жизни без БДТ, результат — 20 лет в БДТ и 32 года в Москве.

Виталий Вульф: Когда вы появились, я спросил Олега Ефремова: «Ты возьмешь Сергея Юрского?». Он встал, опрокинул кресло и возмутился: «Почему ты спрашиваешь меня? Ты думаешь, что я всё могу? Имей в виду, что я не все могу».

Сергей Юрский: Он был взбешен, когда его оскорбили в Министерстве. Художественный совет состоялся, и большинством голосов избрал меня и Наталью Тенякову в труппу театра. Олега Ефремова вызвали в Министерство культуры и сказали, что этого делать не стоит. У нас с Олегом Ефремовым состоялось братское свидание, но не прощание. Он был очень расстроен. Я отдам дань памяти сложнейшему человеку, довольно трагической фигуре, одному из самых мощных театральных лидеров XX века.


Владимир Тольц.  «Пятерка» и «Пятерышники» — Радио «Свобода», 11 августа 2012 года

Владимир Тольц: Мой собеседник — народный артист СССР Сергей Юрьевич Юрский.

 Сергей Юрьевич, перед 5 управлением КГБ была поставлена задача охранения сограждан от идеологической диверсии внешнего врага. В этой связи объектом гласной или негласной опеки органов, назовем это так, оказывалось большинство населения Советского Союза, от пионеров до пенсионеров. А возможными «рассадниками идеологической заразы», за которыми надлежало установить особый контроль, рассматривались самые разные культурные центры и учреждения, от научных институтов и журналов до кино и цирка и уж, конечно, театры тоже. Скажите, за вашу долгую жизнь вы же наверняка сталкивались с какими-то кагэбешниками и их активностью?

Сергей Юрский: Как ни странно, мало. Я никогда не входил в круг таких людей — это не значит, что другие не входили, необязательно становясь на службу, а просто будучи знакомыми. У меня этого не было, прямого интереса ко мне тоже не было до определенного момента времени. Когда это случилось – это, конечно, подпортило мне жизнь. Но у меня это было не в страшной форме.

Три фигуры, которые определили их интерес ко мне, были Бродский, который в это время уехал, был вынужден уехать, Солженицын, который уезжал, и Эткинд, который уезжал. Если Эткинд был моим товарищем, с Солженицыным были мы знакомы были мало, но были знакомы и до последних его дней, хотя и очень пунктирно. А Бродский, наоборот, в ранее время, хотя мы встречались потом и в Нью-Йорке. Но вот эти три фигуры, никак я не смею сказать, что я был с ними близок или принадлежал прямо к их кругу, но все трое меня не только интересовали, но вызывали у меня величайшее уважение и интерес. И поэтому каким-то боковым образом меня зацепило это самое управление, занимающееся идеологией, интеллигенцией, артистами и другими смертниками. Но жизнь подпортили.

Владимир Тольц: Когда Сергей Юрьевич сказал это, мне подумалось: вот, он уже далеко не первый, с кем я беседую о «пятерке», призванной заботиться об идейной чистоте советских граждан, и уж точно лишь немногие из тех, кого КГБ не обошло этой заботой или вниманием, могут похвастать тем, что их контакт с 5 управлением жизнь им улучшил или хотя бы не повредил.
И еще: прежде, чем продолжить наш разговор с Юрским, следует хотя бы для молодых наших слушателей пояснить, о ком он говорит. Надеюсь, имена Иосифа Бродского и Александра Солженицына им знакомы, а вот упомянутый Сергеем Юрьевичем Ефим Григорьевич Эткинд – это советский историк литературы и филолог, переводчик европейской поэзии, вступившийся в свое время за Бродского и помогавший Солженицыну. В 74 Эткинд вынужден был эмигрировать. Продолжим, однако, нашу беседу.

 Сергей Юрьевич, вы говорите – «зацепило» Пятое управление. Что это значит? Я так понимаю, что они методами наружного наблюдения, подслушки или какими-то иными способами выяснили, что вы находитесь в неких отношениях с людьми, являющимися объектами их оперативного интереса. Так?

Сергей Юрский: У меня очень открытая жизнь всегда была, поэтому со мной, я боюсь, даже не требовались ни прослушки, ни наблюдения. Просто опрос моих знакомых людей, потому что все это было открыто, и мой интерес к поэзии Бродского, и встречи с Эткиндом, с которым мы просто сотрудничали, потом познакомились, когда я играл в спектакле, где он был переводчиком Брехта, и с Солженицыным, с которым вообще связь боковая, но с моей стороны с величайшим интересом к нему. У него ко мне был интерес боковой, но уважительный, поэтому тоже происходило.

Владимир Тольц: Ну и вот они выяснили эти отношения, и что дальше — они пытались на вас воздействовать?

Сергей Юрский: Я так и не понял, это все было загадочно, как и вся жизнь в те времена была крайне интересна своей загадочностью и непостижимостью. Впрочем, я наблюдаю это и в другие времена моей довольно долгой жизни, потому что понять очень трудно.

Кончилось, если вам нужен финал, я скажу вам финал: кончилось тем, что когда у меня начались неприятности, и они стали ощутимы и дошли до большого запрета почти всей деятельности, кроме того, что я служил в театре, но с рекомендаций не брать меня на гастроли, а театр тогда очень много гастролировал, зарубежные гастроли. Товстоногов посоветовал, просил меня: «Пойдите, Сережа, проясните ситуацию! Свяжитесь, раз вас вызывали, раз вы беседовали. Позвоните сами, вам же оставили телефон, поговорите, выясните».

И тут как всегда сложность двойственности нашей жизни, двойственности существования людей, которая, на мой взгляд, и привела к развалу Советского Союза. Потому что когда, как говорится в Евангелии, дьявол разделяется сам в себе, он погибнет, и никто не может устоять, разделившись в самом себе. А люди делились. Здесь двойственность проявилась в том, что я исполнил просьбу Георгия Александровича, я позвонил, и меня принял сравнительно большой начальник именно в КГБ. Я был инициатором, я говорил и сказал, что у меня жизнь обрубают со всех сторон. На что он сказал: «Это не к нам. У нас к вам претензий никаких нет, но просто дружбы у нас с вами не получилось». Я говорю: «Видите результат для меня, очень осложняющий мою жизнь, почти прекращающий творческую жизнь». Он сказал: «Это не мы. Вы знаете, это где? Это у них там. Вы партийный человек?». «Нет, я беспартийный». «И все-таки в обком партии надо пойти». Я пошел, может быть это был обком партии, но на это мне понадобилось, сперва встреча состоялась, но она была одна и пообещано выяснить. Мне тоже сказали: «Да нет, вроде ничего. Вы сами подумайте, может что-нибудь другое». А дальше годы прошли, пара лет, когда я регулярно звонил по известному мне телефону уже в обком партии, пытаясь встретиться с женщиной, занимающейся культурой, которую я всегда не заставал два года. А я был человек довольно популярный и как-то мне до этого удавалось любого человека застать, а здесь два года. И после этого я понял, что жизни в Ленинграде не будет, я уехал из Ленинграда. Вот, собственно, вся история.

Владимир Тольц: Не вся! Во-первых, вы пропустили самую интересную середину – они хотели с вами подружиться. А когда они вас вызывали на беседу сами, не вы пришли по собственной инициативе, о чем шла речь и как это происходило?

Сергей Юрский: Я ведь сам юрист, причем призыва еще сталинских времен, и допрос я себе примерно представляю. Но это был особый допрос. Во-первых, меня не вызвали, а меня привезли просто привезли – это уже была некая акция. А во-вторых, допрос был в обратную сторону. «Ну, что вы нам расскажете?». «По какому поводу?». «Ну вообще, вы понимаете, почему мы вас призвали?». «Нет». У меня в голове крутятся разные варианты неугодного кому-нибудь поведения, но я не был прямо в диссидентских кругах. Чтение не той литературы? – думаю я. Какой? Что? В разговоре постепенно выяснилось, да, дошло до дела: «А вот Бродский?». «Что Бродский?». «Как вы к нему относитесь?». «Выдающийся совершенно». «Ну что вы так говорите? Вот я вам прочту – он говорит, – стихотворение его». Прочел стихотворение редкое у Бродского, когда идет такая критика, я бы сказал даже не государства, социальная критика, что живет старуха и ей закрывают окно портретом к 1 мая. к ней, естественно, обращена обратная сторона, она живет и ей темно. «Что вы скажете об этом?». «Я скажу, что это не из лучших стихотворений Бродского, он не этим славен, он вообще не политический поэт». Я стал читать ему Бродского. «А вы это публично читаете?». Я говорю: «Нет». Что правда, потому что в компаниях я читал, на сцене может быть один-два раза в каких-нибудь НИИ я читал стихи, за содержание которых я абсолютно отвечаю. «Но вы знаете, что он уехал?». «Знаю, вынудили, он очень не хотел, конечно». И все плыло, плыло. «А Солженицына вы что читали?». «Я читал вот это». «А вот это читали?». «Читал». «А откуда это у вас?». «Ну, знаете, ходит по рукам». «Каким рукам?». Но это все без особого нажима, я чувствую, что нет. И наконец возникает «да» – Эткинд. «Вы знакомы?». «Разумеется». «Что вас связывает?». Я говорю: «Тут очень жесткая связь. У него дети выросли, и нянька оказалась не при деле, а у нас наоборот подрастают, и эта нянька перешла к нам». Что правда. Я не знал тогда, что Ефим Григорьевич уезжает — это я узнал от него. Он говорит: «Ну и что, как к этому относитесь?». Я говорю: «Это ужасно, это такая потеря не только для Ленинграда».

Вроде бы разговор мирный, единственное, что не мирно – окончание: «Надеюсь, вы понимаете, что наш с вами разговор должен остаться между нами, а мы с вами еще встретимся». Вот эту тягость, ужасающую тягость того, что что-то начинается, и это вязко и ужас перед тем, что, оказывается, Ефим уезжает, а я не знал. Меня вызвали из-за Эткинда, значит я должен Эткинду как-то сказать. А теперь я уже боюсь, не будут ли за мной следить, потому что телефон, по прямой просто позвонить уже нельзя. Поехать к нему? В результате я поехал. Но решиться на это, чтобы его подвести, попросить кого-то другого сказать. Кого? Вот эта проблема и мой омерзительный страх, когда действительно невозможно, вроде бы ты сидишь, солнце светит, зелень кругом, город мой, в котором меня знает большинство людей, и я большинство знаю лично, в лицо. И именно поэтому я не могу угадать, кому можно доверить это. Это были очень тяжелые дни и дни того страха, который омерзителен и из которого, кажется, нет выхода, хотя простая вещь: я должен сообщить человеку, живущему по известному мне адресу, что им интересуются. Но если я это сделаю, я подведу его, себя, если кому-то поручу, того, кому порчу. Телефон – нет. Письмо – нет. Вот она, эта тягость. Потом, когда я все-таки нашел какие-то выходы, боже мой, мне сказали: да Ефим собирается уезжать и прекрасно знает, что его, что называется, пасут и относится к этому как к факту, все это нормально. Все, больше ничего.

Свидание это состоялось, мало того, именно на квартире Эткинда по просьбе Солженицына. Мы с ним встретились тоже по совершенно, что называется, открытому делу. Ему нужно было пригласить Товстоногова на вручение ему, Солженицыну, Нобелевской премии, как гостя. И он так же не хотел подводить Товстоногова и решил, что артист, которого он знает, он передаст ему это приглашение, а этот артист передаст Товстоногову. Он заранее понимает, что Товстоногов скорее всего не приедет, потому что действительно это опасно, и он заранее это понимает. Но не пригласить его не может…

Вот эта многоступенчатая двойственность была ужасна. Но она длилась, она превратилась в запреты, идущие то ли из одной организации – КГБ, то ли из другой организации – обком партии, но она была всеобщей. Кино, радио, телевидение, то есть все места моей работы, любое упоминание в прессе, ликвидация всех былых записей передач, фильмов, в которых я занят, а их было очень много к этому времени, или ликвидация фамилии. Это театр, да, он служил в театре, но в театре тоже атмосфера не замкнутая. Это длилось лет пять, и мой уход из театра, мой переезд в Москву не снял с меня этой тягости. Я жил жизнью другой, боковой, без афиш, без рецензий, потому что это было всеобще. Вот, собственно, и все. А дальше выход из этого я описал в книжке. Описал выход и возвращение через годы этой темы в каком-то гротесковом совершенно виде.

Владимир Тольц: Ну, вот смотрите: вы же ездили до этой истории за границу на гастроли. Вы что, полагали, что око государево за вами не следит, что в ваших гастролях не принимают участия люди, связанные с органами?

Сергей Юрский: Почему, я просто знал этих людей, нам их представляли. Мало того, я вполне понимал, что они имеют, не скажу агентов, но людей, с которыми близко связаны среди, в том числе моих товарищей. Это я понимал, потому что это была система я жил в этой системе.

Владимир Тольц: А что это были за люди, которые приходили извне?

Сергей Юрский: Неинтересные люди. Опять-таки, лично я их не очень интересовал. Я помню одну панику, которую я создал в Финляндии, где и так начиналась вся эта история. Спектакль «Ревизор», Товстоногов настоял, чтобы я поехал. Финляндия считалась страной второсортной из западных, поэтому в Финляндию — ладно.

Чем я согрешил в Финляндии? Тем, что меня всегда интересовало из первых уст познакомиться, что тут за жизнь, что за люди, каковы мои коллеги из других стран. С языком была проблема, поэтому через пятое на десятое сами или находили кого-то двуязычного, но это всегда проблема. А больше подружиться, поговорить и выпить. Это и был вечер, когда мы с Наташей Теняковой, моей женой, компания какая-то финских актеров, поэтов позвала, и мы засиделись до часу ночи. В час ночи мы взяли такси и приехали в гостинцу. Руководство театра, не Товстоногов, конечно, а руководство административное целиком стояло в дожде проливном и лица их были бледны. «Сережа, где, что?». Я говорю: «Ну вот, мы были в гостях». «В каких гостях?». «У финнов, разговаривали с коллегами». «Почему вы уехали? Здесь такое творится». «Где творится?». «Мы бог знает что думали». «Что думали, что остался в Финляндии?». Это было кроме всего невозможно.

Что, чтение «Континента»? Да, «Континент» меня всегда волновал и притягивал, и восхищал. И приезжая за границу, в том числе в Финляндию, я шел в книжный магазин в русский отдел и там покупал «Континент». Да, я старался взглянуть в глаза продавцам, потому что тоже полагал, что продавцы русского отдела в магазине люди, причастные к чему-нибудь. Я никогда не считал грехом даже политическим, даже моральным или даже антигосударственным делом чтение «Континента», потому что я читал его содержание, и для меня это было просвещение. «Континент» перед отъездом выбрасывался в мусорный бак. Но я, скажем, поэму Бродского «Муха» выучил наизусть и увез ее в своей голове. Это было уже в Японии, в несколько другое время. На всякий случай я увез ее в своей голове, выучив наизусть, а «Континент» выбросил и с собой не взял и даже не переписал поэму. Но я ее выучил наизусть, запомнил. Это показывает, что, во-первых, я был человек законопослушный, а во-вторых, сохраняя свою личность, индивидуальность, я таких опасливых действий не производил, я увозил в голове.


Сергей Юрский в интервью Миле Серовой «Я выбрал беспартийность и свободу от любых кланов.»«Театральная афиша» 2014-2015 гг.

 — С середины 1970-х вам повсюду стали перекрывать кислород. Начались запреты — в театре, на радио, телевидении, в кино. Когда вы перебрались в Москву, вас, я читала, не приняли ни МХТ, ни «Ленком»?

– Я помню подавленное состояние Ефремова. Он считал себя человеком свободным, влияющим на власть и думал, что сможет с ней договориться, тем более актеры проголосовали за прием Теняковой и Юрского в труппу (Наталья Максимовна Тенякова — актриса, жена Юрского. — Ред.) Ефремов признался: «Мне закрыли тебя. Сказали “нельзя”». Он даже больше расстроился, чем мы с женой.

– Как супруга реагировала на все эти гонения?

– Она поддержала меня сразу и безоговорочно. А ведь находились в БДТ те, кто советовал: «Наташа, не связывайся с ним. Здесь у тебя карьера, звания впереди, а Юрский тебе всю судьбу покалечит. На нем же черная метка». Она послала их очень грубо и подала заявление на смену фамилии. Стала в знак протеста Юрской. И больше никогда не переступила порога БДТ.

– На что же вы жили?

– Я стал ездить по стране с концертами. Репертуар был самый разнообразный: Пушкин, Гоголь, Шукшин, Жванецкий (тогда еще далеко не общеизвестный), Достоевский, Чехов, Бунин, Зощенко, Бабель, Булгаков, Пастернак — более 20 авторов, более 50 произведений. Печатать мои афиши было запрещено, просто возле кассы вешали записку о выступлении. Но все равно везде были полные залы.

– Для меня загадка, почему вдруг Театр имени Моссовета распахнул вам объятия?

– Как часто бывает в жизни, один человек все делает не так, как общество и власть. В моем случае этим человеком оказался Валентин Маркович Школьников, замдиректора Театра Моссовета. Он сказал, что Плятт к своему 70-летию хочет, чтобы я поставил у них спектакль. Меня временно взяли на работу.


Сергей Юрский о 20 годах с Товстоноговым

Объединены два интервью из трех программ: «Легенды о Гоге», «Отражения» и «Однажды». Интервью даны в 2015 году

Н.Крымова. «Судьба одного актера.» — «Театральная жизнь» №19, 1985 год

На вопрос, почему Юрский ушел из БДТ, можно, по-моему, ответить проще, чем думают многие. Он ушел потому, что хотел играть. Не ставить, как счи­тают иногда, а именно играть. Семь лет он не получал новых ролей. Семь лучших, зрелых лет он провел в мучительном состоянии — его как актера перестал «видеть» режиссер. И — какой режиссер! Тот, который вырастил и воспитал, был единственным авторитетом и руководителем, привычной опорой или, если хотите, печкой, потому что актеру нужно тепло, понимание, забота и еще многое другое.

Ни единого упрека Георгию Александровичу Товстоногову. У него в руках огромное сложное дело, свои планы, свое понимание перспектив труппы. В режиссерском театре, если уж ХХ век сделал его таким, все художественные права — за режиссером, тем более таким, как Товстоногов. Режиссер­-художник имеет право «остыть», «устать» «забыть», перестать «видеть», и т.д., и т.п..

В словах Шекспира о том, что актер – это «короткая повесть времени», как бритвой задевает слово «короткая». Желание играть владеет настоя­щим актером, как голод. Творческая жадность, горечь от несыгранного — все понятно и оправданно. Так понятны страдания женщины от пустоты, от невозможности родить, создать. Течение времени тогда превращается в устрашающий бег, а почва уходит из-под ног.

Юрский не остановился в собственном движе­нии, никому со стороны не дал заметить паники и спада. Он героически «держал паузу» так, что указанные семь лет можно вычислить лишь сегодня, не без удивления. В эти годы, еще при Товстоногове, но уже без Товстоногова, он сыграл Мольера и Фарятьева в спектаклях, которые сам поставил. Он играл эти роли в обдуманном, точном рисунке, но без той полноты погружения в роль, которая давалась при Товстоногове и была, по существу, прекрасной естественной безоглядностью, которую дарит режиссерский театр. Юрский приобрел что-то новое в логике сценического чертежа, но потерял в живой вибрации образа. Он как бы смотрел и на себя, и на партнеров со стороны, самоотверженно вел спектакли, но не умел скрыть усилия вожака, которые нужны за режиссерским столиком. Подобное раздвоение давалось без потерь, может быть, Жану Вилару. Или Барро. Или, скажем, Олег Ефремов этого уже не выдерживает.

Итак, актер, воспитанный в ансамбле, привыкший к авторитету режиссера и к сценической жизни в строгих рамках режиссерского замысла, пустился в самостоятельное плавание, лучше других понимая, чем рискует. Похоже на опыт, который ученый решил поставить на самом себе. В подобные моменты наука отступает перед отвагой одиночки, чтобы потом, по прошествии времени, так или иначе вос­пользоваться результатами опыта. Сравнение, разумеется, не прямое, Юрский никаких  «опытов» не ставил. Просто он стал жить той же трудной и напряженной жизнью, что и многие его коллеги. Вернее, те из них, которые знали счастье веры, режиссерский авторитет и единомыслие, а потом, по разным причинам, это счастье утратили. В судьбе Юрского отражаются правила современного театра и исключение из них.


Вадим Голиков. «Кто держал паузу?» – «Театральная жизнь» №16, 1991 год

Однажды, говоря о Товстоногове, Володин пошутил, что у него такой нос оттого, что он обладает потрясающим нюхом на то, что нужно зрителю сегодня. В шутке — большая доля правды. Так он учуял потребность добра и человечности и поставил «Идиота». То же чутье позволило ему смело вывести на сцену неортодоксальных по тем временам персонажей «Оптимистической трагедии». Правда, когда-то оно (только направленное в начальственную сторону) подсказало и «Из искры», и «Сказку о правде», и «Репортаж с петлей на шее». Вспоминаю об этом не в упрек учителю. Таковы были условия игры. Если б не эти спектакли — не было бы товстоноговского БДТ. Не удержать бы театр так долго в относительно левых и передовых в брежневско-романовские времена.

Именно это его сверхчутье привлекло и вознесло Юрского. Сделало его душой театра. А потом чутье же подсказало — тот лишний. Театр сильно изменился. Ушли Смоктуновский, Доронина, Луспекаев. Умерли Копелян, Корн, Полицеймако, Казико («У нас в театре большое горе. У нас умерла мать», — сказал о ней Юрский в надгробном слове). 

Театр становился другим, но не только из-за их ухода. И даже не столько из-за их ухода. Изменилось время. Стало нужно жить применительно к подлости. Собственно, все и всегда так жили при советской власти. Но в 70-е подлости поприбавилось. С этим нельзя было не считаться. С Юрским становилось сложно и неудобно. Когда пекари булочника Семенова шли в публичный дом, они говорили чистому юноше Алеше Пешкову: «Максимыч, ты с нами не ходи. При тебе, как при попе аль при батьке».

Думаю, Юрский и БДТ конца 70-х взаимодействовали по этой схеме. Появились новые актеры, больше подходящие к новому этапу жизни театра. Демич, Борисов, Ковель, Медведев. Он еще играл Миллера, Шекспира, Рахманова, но уже начал и ставить. Ставил хорошо. Властная заразительность помогала создавать в группе актеров, занятых в спектакле, особую атмосферу священнодействия. Ему хотелось ставить чаще. Но вышли только «Мольер» и «Фантазии Фарятьева».

Да, Г.А. не признавал рядом других режиссеров, боясь не соперничества — таких не попадалось, — а возникновения театра в театре. Не разделяю таких главрежевских предубеждений, но они весьма часты.

В случае с Юрским не было бы театра в театре, по крайности, было бы дочернее предприятие. При стерильной нравственной чистоте Юрского и его почтении к худруку опасаться было нельзя, и, думаю, Г.А. это знал лучше, чем кто-либо другой.

Начальству Юрский не нравился совсем. Я в это время ставил «Пролог» Чернышевского на ленинградском ТВ. Сценарий писался на Юрского. Уверен, что он подарил бы зрителям нечто. Роман автобиографичен. В центральной фигуре Чернышевский написал свой шаржированный портрет.

Увы! Глухая стена. Как я ни порывался добиться имени запрещающего, его не назвали. Хотя все отлично понимали, что речь шла о Романове.

Но чем они отличаются друг от друга — Романовы, Козловы, Толстиковы, Зайковы? Одно лицо. Как выразился Э. Неизвестный — «Утюги». Не нравился Юрский и предшественникам Романова. И это естественно. Многим любимцам публики хорошо и приятно покровительствовать: тому помочь с дачей, тому с квартирой, а с этими диссидентами сложно. И неприятно. «Владеет залом, властитель дум? Думами людей можем владеть только мы».

Бороться было трудно, но Георгию-то Александровичу можно. Но, думаю, не очень хотелось. «Что-то слишком много Юрского», видимо, зазвучало и в нем.

Чем объяснить его назначение на роль Осипа? Конечно, актер-мастер созорничал блестяще. Конечно, это открытие в традиции исполнения роли. Но зачем эти усилия? Как они связаны с целым? Так бы он мог перевернуть любую роль — от Сквозник-Дмухановского до Коробкина. Но в каком отношении эта частная эксцентрика к смыслу целого? Я понимаю, у каждого режиссера может быть своя трактовка, но чтобы артист, могущий играть Гамлета, играл Озрика или могильщика? Как-то странно. «Что-то много Юрского».

И постепенно произошло отторжение ткани, ставшей чужеродной. Ленинград лишился одной из своих достопримечательностей. Но что нам! Нет поэта Бродского. Нет художника Шемякина, нет танцоров Нуриева, Макаровой, Барышникова.

«Иных уж нет, а те далече».

Вот стал москвичом и Юрский.

Театр Моссовета. Время от времени спектакли. Островский, Ануй, Алешин. Концертные программы. Париж, Милан, Япония. Пушкин на французском, Маяковский на итальянском. Книга, сценарий, кинофильм, второе расширенное издание книги. Снова Париж.

Кто держит паузу?

Творческий организм не может бездействовать. Он хочет себя реализовать, он обязан это делать, он для этого явился на свет. Все, что делает Юрский, неповторимо и уникально. Все. Конечно, он хорош в любом географическом пункте. Но артист БДТ Юрский был ленинградской достопримечательностью, особенностью ландшафта. Как прямизна улиц, пересекающая вычурность каналов и речек. Как острота золотых шпилей, пронзающая мутность и серость небес. Как конструктивизм разведенных мостов, сочетающихся с акварелью белых ночей. Москва — другой город, там все это странно.

Властитель дум и чаяний… Высшее, что может быть в искусстве. Для меня, нашего поколения и следующего за ним Юрский был им. Бывают выразители времени, выразители усредненного идеала мужчины, женщины, хама, интеллигента. А это выше — Властитель дум и чаяний.

Юрский хорош и как режиссер, и как драматург, и как кинорежиссер, и как писатель, но все это разветвления вширь, а не вглубь. Ибо есть еще секреты мастерства в каждом новом деле, только после неоднократных повторений начинает работать интуиция проникновения в суть, а все это требует времени. Автономное существование делает все это возможным. Но нужности, позарез, как когда-то в БДТ, как в Ленинграде, — нет.

Если б древо его дарования росло на родной почве, оно бы, пожалуй, вымахало ростом в секвойю, дало бы целую поросль деревьев вокруг себя. Скажем, театр Юрского, студия Юрского, Юрский духовный центр… Еще один не востребован, начиная с Чаадаева (хотя почему с него? А Татищев? А Курбский?). Богатая и глупая страна, не любящая лучших детей своих. Как капризная несдержанная мать, помыкает она своими лучшими детьми. А они тычутся ей в подол, ища у нее защиты от нее же.


Анатолий Смелянский. «Тот, кто держит паузу.» — «Московские новости», 11-17 марта 2005 года

В Москву он не переехал и не перебрался, он в нее эмигрировал. Он покидал БДТ в надежде на самостоятельное режиссерское творчество, свободное от диктата Товстоногова (тот никаких соперников рядом с собой не терпел).

Он не обрел в эмиграции ни своего театрального дома, ни той публики, которая ходила на Юрского в Ленинграде в эпоху советского царька Романова. В том Ленинграде он ведь был не просто блестящим актером. Он был властителем дум. То был юрский период нашего театра.

В одной из своих недавних книг актер вспоминает вскользь брошенное замечание диктатора по поводу его, Юрского, режиссерского дебюта: «Это самодеятельность, зря он занялся режиссурой». И дальше: «Это было клеймо. С ним я и пошел в дальнейшую жизнь».

Не буду обсуждать прозорливость или недальновидность Учителя. Туг разворачивается история блудного сына, а в таких историях третейских судей не бывает. Не затаенная обида Сергея Юрьевича на глухую театральную среду есть важный знак его нынешнего самочувствия. Оно ничуть не умалило его актерской и режиссерской инициативы. Он отвечает много лет не только за себя, но и за Наталью Тенякову, и за Дарью Юрскую. Как в мольеровские времена, он мог бы назвать свой театр «Дети семьи».


Светлана Крючкова в беседе с Мариной Дмитревской «Добивайтесь, пожалуйста, смысла, проясняйте, пожалуйста, мысли»Петербургский театральный журнал №3, 2015 год

…..дело было не в Гоге… Нет, конечно, когда Наташа Крымова, приехав на день в Ленинград, пошла не на «Историю лошади», а на «Фарятьева» и Эйдельман пошел туда же, — у Георгия Александровича взыграла ревность, это понятно. Но дело было в Романове, который сказал: «Не желаю видеть это жидовское лицо ни на киноэкране, ни на экране телевизора, не желаю слышать его голоса по радио». Дошло до смешных вещей. 1976 год, Юра Векслер и Митя Долинин снимают с Динарой Асановой «Ключ без права передачи». Сцена: дети идут на Мойку, 12 — в пушкинский день 10 февраля. И там выступают Дудин, Вознесенский, Окуджава… И был Юрский, который традиционно читал главу из «Онегина». Ни слова от себя, ни за власть, ни против власти, просто пушкинский текст. И его категорически вырезали, сказали, что это даже не обсуждается! Ему перекрыли кислород, он не мог дышать в этом городе, заработать нигде не мог!

Марина, а вы были на последнем «Мольере»? Когда он говорил Эмме Поповой: «Старуха моя…» Что делалось в театре! Все билетеры, все его зрители… Это было такое прощание!!

А потом он позвал нас на проводы — у них в пустой квартире на Фрунзенской. И по дороге Юра говорит: «Давай заведем альбом». Купили какую-то папку для черчения (раньше же купить что-то было невозможно!). Пришли. На голом полу в пустой квартире лежала скатерть, на ней вино, еда. Были Леша Симонов, Майя Романова, двоюродная сестра Юрского, «Фафа» Белинский, еще кто-то… А я с этим альбомом. И стеснялась ужасно, я вообще стеснялась Сергея Юрьевича, и в страшном сне не называла его Сережей, так же, как Виталия Мельникова всегда только — Виталием Вячеславовичем. Ну, а когда разгорячились, я с альбомом и подползла. «Что написать? Мордасу?» — «Да». И он, Марина, достает ручку и, не отрывая пера от бумаги, пишет мне стихотворение.

И вот опять стучимся лбом мы 
В напевы старого альбома. 
Уже давно отпело лето, 
Когда, тебя увидев, Света, 
Я понял, что навек унесся 
С твоею яркостью белесой. 
Судьба горька. Судьба — проклятье. 
Ах, как нам мало обломилось! 
Был уничтожен наш «Фарятьев», 
Не снизошла благая милость. 
Но все же больше оптимизма! 
За грубости прошу прощенья. 
Конечно, больно ставить клизму, 
Но клизма — это очищенье. 
От нас очищен град Петров. 
А мы очищены от страха. 
В последний раз — родимый кров, 
Прощальный чай, прощальный сахар… 
Светлана, всей своею массой 
Прижмись ко мне. Ты хороша. 
Пусть жизнь проходит мимо кассы, 
Полна тобой моя душа.

Вот вам и ответ, почему он уехал из города. Товстоногов — это маленькая капля, и он ничего не делал плохого, а вот Романов (напомним молодому читателю, что Романов Г. В. — это первый секретарь Ленинградского обкома КПСС) его гнобил и называл жидовской мордой. Я это знаю, потому что в полной мере хлебала антисемитизм в связи с невыездным Юрой Векслером, чистокровным евреем из Витебска (папа ученик Малевича, картины дяди — Михаила Векслера — висят в Витебском музее). И я заходила со своей «русопятой» мордой в отдел кадров и требовала: «Дайте-ка мне документы Векслера!» И Нина Алексеевна Ольхина говорила: «Двух евреев, Светочка, мы закрыли своими спинами». Ее муж был математик Виктор Зиновьевич…