Сергей Юрский о «Горе от ума» в БДТ. Из фильма «Арбатские мальчики».2007

Премьера «Горя от ума», которая состоялась осенью, после пяти дней впервые закрытого театра – театр закрылся, и шли генеральные репетиции.

Это был взрыв. Взрыв социальный, психологический, общественный. Взрыв! И в течение довольно долгого времени, я думаю, лет двух, этот взрыв продолжался на каждом спектакле. Я уж не говорю о том количестве откликов печатных, большей частью, отрицательных, но иногда столь вдохновенно-положительных, что это тоже создавало электричество. Я уже не говорю о том, что случались в антракте и после спектакля крики и вопли в зрительном зале – не по отношению к сцене, дескать, либо «долой!», либо «ура!». А по отношению друг к другу. Зрительный зал делился, доходило до драк в оценках того, что люди видели.

Я ничего подобного ни до этого, ни после этого не видел.

Товстоногов сказал только две вещи – он выходит и бежит через много дверей, потому что он бежит к себе домой. Это его дом – Москва. Этот самый теплый, самый теплый дом – вот он! И поэтому по сцене он должен бежать через много-много дверей, чтобы добежать до этого дома.

Человек, который понял, что ничего не может. Вот то, что Пушкин хотел от Чацкого, Товстоногов попробовал осуществить с текстом Грибоедова.

Понять, прямо на сцене понять, что никогда ни Софья, ни Фамусов, ни эти люди, ни все, что пережито, весь этот «чад и дым надежд, которые мне душу наполняли» – никогда не осуществится. Это крушение.

Сергей Юрский о роли Чацкого. Из передачи Анатолия Смелянского «Растущий смысл». «Грибоедов. Горе уму». 2006

Какой же я Чацкий? Это не мое амплуа. Комик? Комик! А Чацкий все-таки лирический герой.

И вот этот удар, который он <Товстоногов> нанес… Он нанес удар, конечно. И Мише Волкову, который репетировал и был взят для исполнения этой роли. Мало того, что он отстранил его… Ну бывает так – ну, знаете, не получается. Он его оставил и перевел на Молчалина. Это значит, в голове Товстоногова произошел… произошла полная инверсия. Полная рокировка. Король был тут, а оказался здесь. Это невероятность его режиссуры и его авторитета как главного режиссера, его мощности, когда он мог себе это позволить. И, конечно, очень рисковал.

Это ведь времени на все – один месяц. Они репетировали долго, а я репетировал очень мало. Поправлять не было времени. Никаких поправок, никаких «ну, давайте, пусть это вырастет, а это утихнет…» Вот, что первое идет, вот это должно быть. Нужно попасть всегда, каждый раз. Вот как фреска делается… поправляться нельзя.

И это было очень выгодно. Это тренировало ту импровизационность, которая делала роль живой. То есть ты еще верил, что это незатёртая вещь.

Это открытие. А в чем открытие? Очень просто. Грибоедовский текст стал осмысленным. Не течение строчек, а фонтанирование. Фонтанирование текста. Потому что это лично вам. Я живу там, а говорю с вами. И вот эти выходы все решили. Монологи.

Так что Товстоногов… Это одно из его прозрений было. Прозрений настоящих. И настоящих взлетов. Художественно-социальных. Потом что пьеса-то социальная была в свое время. Она через век с половиной стала опять социальной.

Проблема для реалистических актеров того времени – как читать монолог? Диалог – как-нибудь найдем.

В стихах? Ну как-нибудь сломаем стихи, что мы и делали — говорить как бы прозой. Вот – я Вам, Вы – мне. А с монологом-то как быть? Как это, человек сам себе говорит? И вот тут-то все и нашлось. Как только он попадал в тупик своего века, что некому сказать, некому понять – он вдруг оборачивался, видел гигантскую пустоту, а за пустотой – 1200 человек зрителей.

И в своем воображении из 19-го века он говорил: «Вот если бы вы были, действительно, живые, я бы Вам, знаете, что сказал?» И монолог становился проповедью. Вот это сочетание горячей проповеди с абсолютно реалистическим существованием, предметами, со столом, пером, которым пишешь, тростью – вот эта штука, она художественно, я бы даже сказал, формально – била совершенно.